Лев Аннинский - Три еретика
Тут, в этом исследовании, писатели, о которых рассказывает Л.Аннинский, оказались сильнее, проницательнее и прозорливее своих великих современников. Тут они не допускали промашек, не подчиняли материал голой тенденции, как это случалось порой в их наделавших шуму произведениях из жизни интеллигенции и вообще верхних слоев общества. Тут торжествовала правда, правда и одна только правда.
И эту правду не услышали, – по крайней мере, вовремя. Или, сказать лучше, не захотели слушать. Она путала карты… Она стреноживала нетерпение, столь свойственное характеру русского человека, когда он наконец-то решает приняться за какое-либо дело. Она подсекала уверенность в самой возможности с маху разрубить все национальные и социальные проблемы с тем, чтобы завтра же или в худшем случае послезавтра достигнуть мировой гармонии, всеобщего безущербного и бездефектного благоденствия.
Такую – бесполезную и, с точки зрения каждого из противостоящих общественных лагерей, возможно, даже вредную – правду легче всего было назвать клеветой на русский народ и русский национальный характер. Ее, как показывает Л.Аннинский, и называли клеветой, достойной лишь брезгливого отталкивания. Или – возникал в русской периодике второй половины века и такой, «щадящий» вариант – ее называли сводкой этнографических, бытоописательных свидетельств, которые, может быть, и небезынтересны сами по себе, но которые без опаски можно и должно исключить из размышлений о вопросах и материях, возвышающихся над пресловутыми мелочами и подробностями быта, всецело относящихся к области исторического бытия народа.
Теперь-то видно, сколь поспешными, сколь верхоглядными были эти оценки, как видно и то, что нельзя, опасно, гибельно пренебрегать в размышлениях о путях России и бытовым укладом русского простонародья с его теряющимися в глуби веков традициями, и силами исторической инерции, остужающими любое реформаторское нетерпение. Читайте Лескова, вспоминайте Мельникова-Печерского, Писемского – и вы поймете, чем был занят народ в пору своего исторического безмолвствования, отчего дубина народного гнева так и не поднялась в революционных ситуациях, в политических кризисах, не раз возникавших на протяжении XIX века. Прислушайтесь к смутным пророчествам полузабытых писателей, к их объявленными апокрифическими сказаниям о русском простонародье – и вам станет яснее, отчего, поднявшись сначала в 1905-м, а затем в 1917-м, эта дубина действовала именно так, как она действовала.
«…Я не научился любить родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло… я полагаю, что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия», – сказал Чаадаев. И, боюсь, ошибся в прогнозе, ибо «время слепых влюбленностей» многократно воспроизводилось с тех пор в истории русской литературы и русской общественно-литературной мысли. Изжитое, казалось бы, напрочь трагическим опытом XX века, оно вновь наступило для многих умов в последние десятилетия, отмеченные, как известно, застойными, предкризисными явлениями, когда глас народный опять слышен не был.
Книга Л.Аннинского писалась, обдумывалась именно в эти годы. И обдумывалась она, рискну предположить, не столько как историко-литературное исследование, сколько как развернутая, но в развернутости своей не потерявшая публицистической остроты реплика в споре между нынешними уже «прогрессистами» и нынешними уже «консерваторами», между бюрократией и интеллигенцией, между теми, кто хотел бы если уж не вернуть Россию к оставленному далеко позади распутью, то, по крайней мере, «подморозить», замедлить процессы, свершающиеся в толще народной жизни, и теми, кто, напротив, все свои надежды связывал с этими еще не вырвавшимися из-под спуда процессами.
Л.Аннинскому, литературному критику и литературному публицисту, никогда не были близки ни воинствующие крайности, ни уж тем более позиция «золотой середины» – той самой, что добру и злу внимает равнодушно. Говоря о самых разных книгах современных писателей, вникая в достоинства различных, порой противоборствующих художественных идей, он как критик по преимуществу тяготеет к тем все-таки явлениям, которые (наиболее ярким примером здесь могло бы служить творчество В.Шукшина) не поддаются однозначной идеологической, «направленческой» маркировке.
Что же касается прямой публицистики, хотя она у Л.Аннинского почти никогда не бывает прямой, то тут предлагаемая критиком «версия» современности, национального характера или исторического пути России, сближаясь чисто внешне то с утопическими построениями «консерваторов», то с не менее утопическими выкладками сегодняшних «радикалов», неизменно предстает как «третье мнение», как слово, выдвинутое поперек магистрального течения общественной мысли. Так что нет, как видите, ничего неожиданного в той родственной, жадной заинтересованности, с какою он, испытав и эйфорию пятидесятых – шестидесятых и похмелье семидесятых-восьмидесятых (первой их половины), стал прислушиваться к летящим сквозь помехи голосам Лескова, Мельникова-Печерского, Писемского, других знаменитых и забытых «еретиков» русской литературы. -
Эти голоса многое объясняют не только в том, что бесповоротно, казалось бы, ушло в предание, но и в том близком, чем и как жили мы в самые недавние десятилетия.
Эти голоса многое могут уточнить, откорректировать, выправить в тех надеждах, которыми мы с вами ныне охвачены.
Значит, нужно к ним прислушаться – вслед за Л.Аннинским, вместе с Л.Аннинским…
Сергей Чупринин
«Ересь…
различие во мнениях веры; раскол или отщепенство, отступничество…»
Вл. Даль, 1880«Еретик…
кто отступает от общепринятых или господствующих взглядов, правил, положений…»
Словарь русского языка, 1981«Ересь – слово не шуточное»
Ник. Лесков, 1883Часть I. Сломленный
Повесть о Писемском
«…Я, сломленный трудами моими…»
А.Ф.Писемский. Письмо Елене Бларамберг, 15 ноября 1880 г., за 35 дней до смерти.Сломленный, низвергнутый, отброшенный, он закатился во второй ряд русской классики, где по сей день оберегается от полного забвения добрыми историками литературы. Есть что-то щемяще жалкое в том аттестате, какой они выдают ему на место в вечности. Писемский-де, конечно, ни глубиной, ни талантом «не равен» Достоевскому, Тургеневу или Островскому, но все-таки и он воплотил некоторые «характерные особенности» великой русской литературы: дополнил общую картину, разглядел «что-то свое», «отмежевал себе» делянку соответственно своему таланту. Не всем же быть гениями: не из одних гор складывается пейзаж, нужны и пригорки…