Николай Задонский - Последние годы Дениса Давыдова
Давыдов встал, выпил еще рюмку водки, прошелся по кабинету, потом продолжал:
— Семнадцатого января четырнадцатого года при Ларотьере я наголову разгромил пехотную бригаду противника. Этого нельзя было замолчать. Мне дали чин генерал-майора… И более ничем не награждали, хотя до самого Парижа, командуя гусарской дивизией, я постоянно находился в самом пекле жестоких битв. Монмираль, Шатотьери, Эстерне, Краон и Лаон… Моя дивизия нигде не посрамила чести русского оружия, одной из первых вошла в Париж… И теперь, что же? Высоким особам мало унижений, коим я был подвергнут… Меня лишают единственной награды, заслуженной на полях брани. Гнусно!
Давыдов опять зашагал по кабинету. Негодование, видимо, захватило его с новой силой.
— Я не понимаю одного, — сказал Вяземский, — кто же все-таки из высоких особ тебе так пакостит?
Давыдов резко повернулся к нему лицом. Горячие глаза гневно вспыхнули.
— Кто, кто! — сердито повторил он. — Государь! Александр Павлович! Вот кто!
Вяземский невольно покраснел. Он находился еще под обаянием царя. Разочаровываться было неприятно и тяжело.
— Ну, уж это ты, кажется, напрасно, — произнес он неуверенно. — Государь мягок и благороден…
— Для кого как! — обрезал Давыдов. — А меня он давно не любит. Басен забыть не может. А того хуже, что чужеземцами и гатчинскими парадирами себя окружил. Эти всю жизнь по мне, как клопы, ползают. Знают о неприязни государя, ну и творят со мной, что хотят, и жалят, гады…
— Так напиши государю, — посоветовал Вяземский. — Возможно, они без его ведома приказ сочинили. Вспомни, как говорят французы: «Сильные мира сего причиняют нам меньше страданий, чем их обезьяны…»
— Может быть, спорить не буду. Напишу, пожалуй, — согласился Давыдов. — Да ведь письма-то через их руки проходят! Они хотя и невежды в делах военных, а на интриги и подлости ума хватает! Бештимтзагеры чертовы!
Вяземский понимал: в словах Дениса много горькой правды. Штабные господа могут, конечно, и письмо задержать и новую гадость придумать. Но все-таки писать государю необходимо, иных надежд на возврат чина нет. Надо лишь отвлечь Дениса от мрачных мыслей, ободрить, воздействовать на чувствительность, которая порой заглушает v него доводы рассудка.
Вяземский взглянул на Дениса, улыбнулся:
— Расскажи-ка лучше, как этим штабным господам в Париже нос утерли… Очень хорошо у тебя получается!
Денис сразу оживился, упрашивать себя не заставил:
— Да, брат, было дело… Собрались эти парадиры — педанты в генеральских мундирах — на холме, наблюдают, как наша пехота в Париж входит… Погода чудесная. Солнце. Музыка. Парижанки с цветами. Картина на всю жизнь. Солдаты идут весело, с песнями, шагом широким, русским, а не гусиным прусским. Шинели и ранцы в пыли, кивера прострелены, сапоги стоптаны. И утомление на многих сказывается. Еще бы! Всю Европу с боями прошли, непобедимого полководца победили… Ну, а парадирам не суть важна, а внешность. Лупят на солдат глаза бараньи, перешептываются, морщатся. В это время и подъехал к ним один из наших русских боевых генералов. Поздоровался, спрашивает: «Что это вы невеселы, ваши превосходительства? Войска-то наши как идут — смотреть любо!» Парадиров за живое задело. Вытянули шеи, как гусаки, и залопотали: «Можно ли вздор такой говорить! Плохо войска идут. Совсем устав забыли. Шеренги неровные. Одеты не по форме. Пряжки не чищены. А шаг у солдат каков! Шаг каков! Заново учить шагу надо!» Посмотрел генерал на педантов тупоумных, усмехнулся: «Смею, однако, заметить, ваши превосходительства, это тот самый шаг, коим мы дошли до Парижа». Откозырял и уехал.
Давыдов рассказывал мастерски. Тонкий, фистульный с хрипотцой голос придавал оригинальность речи. Парадиров представлял он в лицах, воплощал в себе. Каждая фраза произносилась с особой интонацией, сопровождалась характерным жестом. Бездарные ревнители шагистики выглядели, словно живые.
Вяземский от души смеялся. Денис, чувствуя, что рассказ дошел в полной мере, с довольным видом, по старой привычке, подкручивал усы. «Кажется, отошел уже», — подумал Вяземский, давно приметивший в характере приятеля склонность к быстрой смене настроений.
Разговор легко перешел на другие темы. Когда Вяземский рассказал о вчерашней ссоре с женой, Давыдов, дружески расположенный к Вере Федоровне, не удержался от упрека.
— Виноват ты, а не жена! Дал слово вчера вечером дома быть, так помни. Я не знал, а то бы сам тебя к ней доставил… Она умная, славная, обижать грех! Другая бы такого повесу, как ты, давно к рукам прибрала, а княгиня тебя не стесняет, знает, что горбатого одна могила исправит… Поезжай, проси прощенья, вези домой!
— Я и сам так хотел… Возок заложен. Может, и ты со мною?
— Нет, брат, в этих случаях третий лишний. Я, если разрешишь, вздремну здесь… Голова трещит… Приедете, разбудишь!
— Сделай милость! Располагайся как дома…
— Всю ночь, признаться, глаз не смыкал, — продолжал Давыдов, укладываясь на диване. — Стихи Ивановой писал… Влюблен, как дурак, ей-богу!
Он сверкнул глазами и с чувством продекламировал:
Я — ваш! И кто не воспылает!
Кому не пишется любовью приговор.
Как длинные она ресницы подымает,
И пышет страстью взор!
Давыдов смолк и неожиданно вздохнул:
— Нет, право, будь у меня средства, женился бы, оставил службу да принялся за сочинительство… Я в Париже записи партизанские Ермолову читал, одобряет… «Слог, — говорит, — живой, хороший, мемуарист толковый из тебя выйдет…»
— О боги, что я слышу! — комически воскликнул Вяземский. — Певец вина, любви и славы мечтает о презренной прозе!
— Всего, что видел, стихами не опишешь, — произнес Давыдов. — А поэзия… это статья особая! Я не цеховой поэт, не хватаюсь за перо по каждому поводу, но чувства поэтические всегда со мною… В пылу сражения, в дыму бивуаков, в кочевке партизанской и в женской красоте… Я прирос к поэзии, как полынь к розе, и не устану упиваться роскошным ее ароматом… Так-то, друг милый! А прозы презирать не должно… Это служба, отечеству не бесполезная… Этим не шути…
Давыдов хотел еще что-то добавить, но не смог. Лохматая голова странно качнулась вбок, руки беспомощно опустились. Сон настиг его мгновенно.
Вяземский прикрыл окно шторой и тихо вышел из кабинета.
Рассказ о случае с Денисом Давыдовым произвел большое впечатление у Четвертинских.
— Возмутительная история, — негодовал Борис Антонович. — Я знаю Дениса с юнкерского чина, его не раз притесняли по службе, но сводить счеты с неугодным лицом подобным образом — вещь неслыханная! Отнять заслуженный в сражениях чин! Какой жестокий, оскорбительный произвол!