Теодор-Валенси - Берлиоз
«Нет, нет, – повторяет он в романтическом опьянении. – Медицина – никогда!»
И внезапно опера Сальери «Данаиды», ослепив его, осветила и указала ему путь.
«Торжественность и блеск спектакля, гармоничное слияние оркестра и хоров, патетический талант госпожи Браншю, ее необыкновенный голос, величественная суровость Дериви; ария Гипермнестры, где я вновь находил, правда в передаче Сальери, все черты идеала, что я создал себе из стиля Глюка; и, наконец, потрясающая вакханалия и танцевальные мелодии, полные меланхолической неги, добавленные Спонтини к партитуре своего старого соотечественника, – все это привело меня в состояние возбуждения и восторга, описать которые я не в силах»7.
Прощай, анатомия! Ежедневно ему удавалось проскользнуть в библиотеку Консерватории; и там все дни напролет он читал и перечитывал, пока не заучит наизусть исполненные лиризма грандиозные трагедии Глюка.
И вот (какая дерзость!) в поисках стихотворного либретто для оперы он обращается к Андрие, лекции которого слушает в Коллеж де Франс.
1823
I
17 июня.
«Мне шестьдесят четыре года, – ответил известный профессор, – и едва ли мне подобает писать любовные стихи, для меня настало время подумать о заупокойной молитве. Сожалею, что вы не родились тридцатью-сорока годами раньше или я на столько же лет позднее. Тогда мы могли бы работать вместе».
Но, как видно, пожелав познакомиться с юным студентом, обратившимся к нему за либретто для своей оперы, Андрие сам принес ответ в дом 104 по улице Сен-Жак, где Берлиоз тогда жил.
Он долго поднимался по лестницам и, наконец, остановился перед маленькой дверью, через щели которой доносился запах жареного лука, и постучал. Ему открыл худощавый, угловатый молодой человек с растрепанными рыжими волосами, с кастрюлей в руке. То был Берлиоз, занятый приготовлением своего студенческого обеда – рагу из кролика.
– О, господин Андрие, какая честь! Вы застали меня за таким занятием… Если бы я мог знать…
– Полноте! Прошу вас не рассыпаться в извинениях. Ваше рагу должно быть превосходно, и я, разумеется, отведал бы его вместе с вами. Но мой желудок не позволит мне. Продолжайте, друг мой, заниматься своим делом. Ваш обед вовсе не должен подгореть из-за того, что к вам наведался академик, пописывающий басни.
Андрие усаживается. Завязывается разговор – сначала о вещах, ничего не значащих, потом о музыке.
К тому времени Берлиоз стал ярым и непримиримым глюкистом.
– Да-с, – сказал старый профессор, качая головой, – понимаете ли, я люблю Глюка. Безумно его люблю.
– Вы любите Глюка, сударь? – вскричал Гектор, бросившись к своему гостю, как бы желая его обнять. При этом он размахивал кастрюлей явно в ущерб ее содержимому.
– Да, я люблю Глюка, – вновь произнес Андрие, не заметивший порыва своего собеседника.
И, опершись на трость, он вполголоса продолжал, как бы обращаясь к самому себе:
– И Пуччини очень люблю тоже.
– О!.. – ставя кастрюлю, произнес Берлиоз, сразу охладев к гостю.
Между тем решимость Берлиоза оставить медицину в течение нескольких лет наталкивалась на неуступчивость его родителей, верных традиции. Они считали поведение сына отступничеством.
Их взгляды на путь, которым Гектор должен следовать, были едины.
II
Однако пора представить отца и мать Гектора.
Доктор Берлиоз – мудрец, благодушный и не слишком строгий последователь философов XVIII века.
Человек неистощимой доброты и ревностный поборник милосердия, он бескорыстно лечил бедняков, так как, по его убеждению, нужда не лишала их права на спасительное врачевание, на это благодеяние неба, плоды которого не должны присваивать себе одни лишь богатые. Поздними вечерами, в часы покоя, когда люди и предметы погружены в сон, он любил при мерцающем свете свечи подолгу мирно размышлять о судьбах человечества, силясь постичь их сущность.
Таков был отец Гектора – само спокойствие. Зато мать являла собой полную его противоположность. Она постоянно пребывала в состоянии неистовой ярости. Никто и ничто не могло заслужить ее снисхождения, Она беспрерывно поучала и порицала, грозила и проклинала. Возле тихой глади озера извергал кипящую лаву вулкан.
И мягкосердечный доктор уступал и уступал, всегда предпочитая мир даже ценой унизительной покорности потрясениям битвы, пусть и победоносной. Но по поводу карьеры Гектора они были совершенно единодушны.
III
Гектор, с каждым днем все решительнее убегавший с лекций по медицине, стал завзятым театралом; родители же его пребывали в неведении о подобном проявлении самостоятельности.
В партере он выделялся неудержимой горячностью. Движет им негодование или восхищение – он высказывается в полный голос. И немало случалось из-за него неприятностей.
Однажды вечером, поддержанный компанией юных фанатиков, таких же романтиков, как он сам, Берлиоз прямо с места потребовал скрипичного соло, виртуозно исполнявшегося Байо, которое дирекция осмелилась ампутировать у балета «Нина, или Безумная от любви». И если верить Берлиозу, пришлось опустить занавес, а наш юный герой продолжал, не умолкая, кричать:
– Байо! Байо! Куда вы его девали?
Какой поднялся шум, а потом и бунт! Самые буйные зрители, сочтя такую купюру кощунством, яростно устремились в оркестр, круша стулья и пюпитры, прорывая кожу на литаврах, разбивая инструменты.
При исполнении «Ифигении» во время пляски скифов он закричал во всю силу своего голоса:
– Не смейте править Глюка! Никаких тарелок здесь нет!
– Нет тарелок, нет тарелок! – хором подхватили его юные друзья. – Убрать тарелки!
А сразу по окончании монолога Ореста;
– Там не должно быть тромбонов!
И его сообщники, создавая невероятный шум, хором завопили:
– Гнать тромбоны! Гнать тромбоны!
Если же Гектор удостаивал кого-либо своим одобрением, то вся ватага, послушная его приказам, разражалась неистовыми аплодисментами, а за ними в подкрепление неслись исступленные выкрики: «Браво! Браво!» И весь зал следовал их примеру, так как эти юнцы знали толк в музыке.
Поэтому в театре хорошо знали этого «трудного ребенка» – рыжего, взлохмаченного, с горящими глазами; постоянно видели, как он, с жадностью погрузившись в партитуру, лихорадочно следит за игрой оркестра, то и дело подавая сигналы хлопкам или свисту.
IV