Сергей Беляков - Лев Гумилев
Сергей Лавров даже поставил в вину Пунину «донос» на Николая Гумилева — заметку в газете «Искусство Коммуны». В этой несчастной заметке Пунин, тогда заместитель Луначарского, народного комиссара просвещения, встречу с Гумилевым «в советских кругах» отнес к проявлениям «неусыпной реакции, которая то там, то здесь да и подымет свою битую голову».
Неосведомленный читатель только подивится: как же это могла Ахматова много лет жить с таким чудовищем?
Эпиграфом к «пунинской» главе Лавров избрал слова из дневника Николая Николаевича: «Если бы я не был так ничтожен <…> Но я труслив, слаб и изворотлив…» Образ создан. Но стоит вспомнить, где и когда появилась эта запись, как меняется все. 15 октября 1941 года, блокадный Ленинград. Немолодой мужчина в осажденном, голодном городе размышляет о жизни, о наступающей старости: «Я встречаю ее в фантастическом пространстве войны. Я — один в мире и вместе с тем как будто не один. Рядом она — суровый сторож моей жизни. Перед ее непреклонностью я чувствую себя лживым мальчишкой и помню и вижу, как нечисто живу». Трагическая фигура этого незаурядного человека стоит внимания читателя.
Как известно, Ахматова и Пунин познакомились еще в 1913 году в редакции журнала «Аполлон». Ахматова окончательно переехала к Пунину в 1925 году. Разошлись они в 1938-м, но и позднее продолжали жить под одной крышей, пусть и вынужденно. Ахматову всегда окружали талантливые мужчины — от Николая Гумилева, Амедео Модильяни и Владимира Шилейко до Исайи Берлина, Иосифа Бродского, Арсения Тарковского. Но даже на их фоне Пунин не теряется. Биографы Ахматовой к Пунину гораздо снисходительнее. Современники ставили его очень высоко. «Умный, желчный, блестящий человек», — напишет о нем Надежда Яковлевна Мандельштам[7].
Психологический портрет Пунина в историко-литературном контексте оставил искусствовед Всеволод Петров:
«Николай Николаевич Пунин был похож на портрет Тютчева. Это сходство замечали окружающие: А. А. Ахматова рассказывала, что, когда, еще в двадцатых годах, она приехала в Москву с Пуниным и они вместе появились в каком-то литературном доме, поэт Н. Н. Асеев первый заметил и эффектно возвестил хозяевам их приход: „Ахматова и с ней молодой Тютчев!“.
С годами это сходство становилось все более очевидным: большой покатый лоб, нервное лицо, редкие, всегда чуть всклокоченные волосы, слегка обрюзгшие щеки, очки.
Сходство, я думаю, не ограничивалось одной лишь внешностью; за ним угадывалось какое-то духовное родство.
Оба — великий поэт и замечательный критик — были романтиками. Оба более всего на свете любили искусство, но вместе с тем стремились быть в какой-то степени политическими мыслителями.
…Самой характерной чертой Пунина я назвал бы постоянное и сильное душевное напряжение. Можно было предположить, что в его сознании никогда не прекращается какая-то трудная и тревожная внутренняя работа. Он всегда казался взволнованным. Напряжение находило выход в нервном тике, который часто передергивал его лицо…»[8]
Студенты же боготворили своего профессора: «Культ Пунина был частью, „подкультом“ Искусства, ну, скажем, наподобие почитания Моисея в иудаизме, — пишет Борис Бернштейн. — В наших глазах Пунин был пророком, посвященным, жрецом Искусства — не по должности, не по многознанию, а по дарованному ему откровению и благодати. Он был там, в сакральном пространстве, куда нам, смотри — не смотри, учи — не учи, читай — не читай, входа нет, хорошо уже то, что мы можем слышать его речи — оттуда. Мы слушали эти речи, где бы он их ни произносил, кому бы ни предназначался курс, была ли это лекция, семинар или что другое, внеакадемическое — мы бежали на звук пунинского голоса»[9].
«Он удивительно понимает стихи, — говорила Ахматова. — Он так же хорошо слышит стихи, как видит картины». Вероятно, Пунин лучше других понимал Ахматову, потому их союз и оказался так долог. С ним было интересно.
Но для молодого Льва Пунин все-таки остался холодным и неприятным человеком: «Морду надо бы набить прохвосту»[10], — писал он много лет спустя, когда Пунина уже не было в живых. Гумилев будет проклинать Пунина до конца своих дней.
В дневниках Пунина имя Левы встречается нечасто, Пунин пишет о нем немного и довольно сдержанно: «Лева Гумилев проехал на фронт», «приехал с фронта Лева Гумилев». И так почти все записи о Льве. Поразительная для нервного и впечатлительного Пунина невозмутимость. И это тот самый Пунин, что будет долго и горестно оплакивать безвременную кончину кошки Андромеды!
Посвященные Ахматовой записи совсем другие, но ее сын от первого брака совершенно не интересовал Пунина. Отношения усугубляла и скупость Пунина, известная нам не только по запискам Лидии Чуковской, интервью Льва Гумилева и мемуарам Эммы Герштейн, но и вот по этому документу.
6 сентября 1921 года Пунина, тогда комиссара Русского музея, освободили из-под стражи. Казалось бы, вырваться из застенков ЧК, где только что погиб Николай Гумилев, уже само по себе — величайшее счастье. Но счастье Пунина было омрачено одним обстоятельством, о котором он поведал в своем заявлении к члену Петросовета товарищу Богданову:
«При освобождении 6 сентября мне не были возвращены подтяжки, так как их не могли разыскать. Вами было дано обещание разыскать их к пятнице 9-го. Если они разыскались, прошу выдать. На подтяжках имеется надпись „Пунин (камера 32)“».
Случай, достойный пера Зощенко. И вот этот человек еще до приезда Левы содержал дочку и двух жен.
С осени 1929-го на попечении Пунина оказался взрослеющий юноша, совершенно ему чуждый. Как же он мог относиться к Леве, который, даже переселившись к своему другу Акселю Бекману, продолжал столоваться у Пунина? Эти обеды назывались «кормление зверей».
На обед приходили и гости — Павел Лукницкий или приехавшая в Ленинград Эмма Герштейн, прогнать их было нельзя, денег на широкое застолье не хватало, а потому «Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): „Павлик! Лева!“».
Неожиданное для профессора изящных искусств сочетание рачительности с природной экспансивностью не раз становилось поводом для шуток. Николай Харджиев прозвал Пунина «сумасшедшим завхозом».
К 1937 году, когда Ахматова лишилась своей персональной пенсии, которую прежде получала «за заслуги перед русской литературой», отношения стали еще хуже. Атмосфера в Фонтанном доме была перенасыщена «электричеством». Николай Николаевич сидел в красном халате и раскладывал пасьянс. Анна Евгеньевна подавала реплики («как ножом отрежет»), от которых, вероятно, вздрагивали даже гости. «„А за такие слова вам дадут десять лет“, — раздался мрачный голос Анны Евгеньевны с другого конца стола».