Юрий Оклянский - Федин
Жили Федины в Смурском переулке, на окраине города, которая с документальной точностью описана в романе «Братья». «Переулок назывался Смурским, — читаем там, — и был, правда, буровато-серым, смурым, смурыгим. На углу Староостроженской улицы, посреди проезда, торчала водопроводная будка, к ней с утра до сумерек, погромыхивая ведрами, ползли бабы. Отсюда дорога скатывалась к Нижней улице, потом — к оврагам, которые в городе назывались бараками. Дальше шли горы.
У бараков жили по левому порядку угольщики, по правому — шорники… Угольщики и шорники в обычное время пользовались тротуарами, не задевая прохожих, по субботам парились в бане — на углу Смурского и Цыганской, в праздники отстаивали раннюю обедню у Петра и Павла, грызли каленые подсолнечные и тыквенные семена — люди как люди». Однако же условия существования теснимых из жизни развитием капитализма ремесленников, становившиеся год от года все более тяжкими и беспросветными, копили в этих людях ожесточение и злость. Недаром за ними закрепились прозвища — «потники» (шорники) и «анафемы» (угольщики). При случае озлобление дико и бурно вырывалось наружу.
К концу 1907 года в жизни Кости появляется еще один человек, кого он тайно причислял к самым для себя близким. Этой особе предназначалось первое Костино любовное послание. Сочинял он его, по собственным воспоминаниям, сидя на подоконнике второго этажа родительского дома в Смурском переулке и заглядывая в лежащий под рукой томик лермонтовского «Героя нашего времени».
Предметом романтических излияний, приведших затем к нежной привязанности и дружбе, была гимназистка Вера Гурьянова, девица двумя годами старше Кости. Сохранившаяся фотография с надписью: «На добрую память Вере Г. от К. Ф.» — помечена, правда, датой несколько более поздней (30.VIII.1908). А два пространных письма тому же адресату присланы уже из Козлова, в 1909 и 1910 годах. Но именно эти дошедшие до нас немногие реликты-свидетельства продолжительного «юношеского романа» говорят о глубине и серьезности чувства с обеих сторон.
Впоследствии Вера была представлена Анне Павловне и не раз скрашивала матери одинокие часы и делила ее тоску по жившему в другом городе Косте, после переезда того в Козлов. Во все подробности нежных юношеских отношений, безусловно, близко была посвящена сестра Шура. Единственным, кого обходили, оставался, надо полагать, Александр Ерофеевич.
Костя, Шура и мать составляли в семье один стан — угнетенный, безгласный, но душевно спаянный, незримо сплоченный. А отец в общих четырех стенах нередко держался особняком, набычившийся, непререкаемый, добытчик и ответчик за них всех.
Вот из какого дома, из-под какой руки бежал Костя Федин. И со стороны пятнадцатилетнего подростка то был поступок. Схватка за право идти своим путем, быть личностью. Так позже оценивал события — «эту трагическую, по его определению, историю бегства из дома родительского» — сам писатель. Она, добавлял Федин, «мне представляется очень важным этапом в моем юношеском изначальном бытии».
Основательный и все более набиравший силу саратовский торговец Александр Ерофеевич Федин, убежденный приверженец принципов домостроя, сам многократно трепанный и битый жизнью, был человеком умным. Главное, как он считал, — изнанку происходившего, смысл и умысел людских слов и поступков умел различать верно.
Что у сына мутит душу и нет лада с коммерческими науками — об этом Александру Ерофеевичу говорили зачастившие домашние выходки, школьные тройки и четверки по поведению. Что тому не по нутру твердая отцовская рука, не дающая увильнуть с намеченной борозды, тоже было ясно. Однако Александр Ерофеевич не хотел терять единственного сына. А именно к этому шло… Отступаться же от своих планов в отношении сына тем более было не в его правилах.
Так или иначе, но во всем происшествии, после неблагодарного и скандального (если глянуть на события отцовскими глазами) побега из дома Александр Ерофеевич проявил вдруг много терпения и понимания юношеского сердца.
Это и объясняет подробности в чем-то, быть может, даже чуточку комической истории последующего возвращения Константина домой, что называется — водворения «блудного сына» под отчий кров.
Из Саратова Костя поездом приехал в Москву, где и обосновался. Дело происходило в полуподвальчике, служившем мастерской начинающему художнику. Это был давний Костин приятель, саратовец, двумя годами старше, переехавший теперь с родителями в Москву и готовившийся к поступлению в Строгановское училище живописи и ваяния. По словам приятеля, у Кости тоже был редкий живописный талант. Еще в Саратове они вместе делали копии с картин маслом и ходили на этюды. Теперь, очутившись в Москве, Костя тоже наметил на будущее карьеру живописца. Приятель одобрил мечту неожиданно объявившегося Кости и приютил его в своей мастерской.
Пока же Костя исполнял роль натурщика. Обязанности были простые. Натурщик старательно скучал, стоя на высоком березовом чурбаке в позе Наполеона или, вернее, в той позе, в какой, по их общему представлению, должен был бы стоять Бонапарт, окажись он в здешней мрачной комнате.
Одна рука Кости покоилась на груди, заложенная за борт черного форменного кителя ученика Саратовского коммерческого училища («сюртука императора»!), голова была горделиво откинута назад. Стоять так часами было муторно, да и просто трудно. Но он терпел — отрабатывал крышу над головой и харчи.
Будущая живописная знаменитость совсем погрузилась в свои красочные маракования, призванные воспроизвести великого императора в пору его триумфа, как вдруг широко распахнулась дверь. И в клубах морозного пара показалась, словно возникшая из других миров, страшно знакомая фигура. Волчий треух, лицо с заиндевевшей бородой, рыжий распахнутый полушубок. Отец!!
Они так и замерли, застыли на своих местах — незадачливый Наполеон и Будущая Живописная Знаменитость, которой ведь тоже могло здорово нагореть от собственных родителей, хорошо знавших почтенного Александра Ерофеевича, — за лживые объяснения и покрывательство бежавшего товарища.
Самое замечательное, что почти все дальнейшее происходило в молчании.
Александр Ерофеевич молча подошел к сыну, взял его за опущенную левую руку и свел с постамента. Затем, подождав, когда тот оденется, вывел его на улицу.
Некоторое время они без слов шагали по Большой Кисловке.
— Как мама? — первым спросил Костя.
— Лежит… Чай, не железная! — выговорил отец.
Это было самое большое угрызение, самый сильный укор. Он знал, что его побег тяжело отзовется на матери.