Глеб Алексеев - Воспоминания
С конца 20-х и в 30-е годы его творчество все чаще получает лишь негативную оценку. Строки из его письма Л. М. Кагановичу от 21 апреля 1934 года раскрывают ту обстановку, в которой приходилось работать писателю: «…за все 11 лет работы в Советском Союзе […] я каждый день думал, что надо сложить перо, иначе его все равно вырвут группировки, любимой и испытанной мишенью которых я за все это время был.
Меня били наотмашь […], били за то, что я посмел догадаться, и били за то, что догадаться не посмел, меня обвиняли последовательно то в правом, то в левом уклоне […] за то, что посмел поставить проблему, а разрешить не посмел […]. „Шубу“, о которой покойный Фриче писал, что она сигнализует[1] советской общественности тип нэпмана, рапповская критика била за то, что я посмел дать образ нового кулака, и его мысли привязала мне как автору […]. Я мог бы привести примеры нечестной критики, когда выписки из моего текста коверкались нарочито с тем, чтобы в неточном этом тексте меня обвинить. А когда не за что было бить, мои произведения замалчивались или просто не пропускались, и тогда никак нельзя было отыскать причины, почему они не пропущены. Так не были пропущены мои пьесы: „Шуба“, принятая к постановке художественным руководством МХТа, „Наследство героя“ в театре Революции» (ф. 2524, оп. 1, ед. хр. 66, л. 1).
Весной 1938 года писатель был арестован по ложному обвинению. Он проходил по одному «делу» с арестованными 28 октября 1937 года Борисом Пильняком и Артемом Веселым. Дата смерти Г. В. Алексеева, указанная в справке о реабилитации от 1956 года – 1943 год, – по-видимому, является фальсифицированной. В издании «Архив А. М. Горького» (Т. 10. Горький и советская печать. Кн. 2. М., 1965. С. 386) годом смерти Алексеева назван 1938.
В 1961 году в издательстве «Советский писатель» были вновь изданы роман Алексеева «Роза ветров» и отдельные рассказы. В 1976 году это издание повторилось.
Без имени Глеба Васильевича Алексеева история советской литературы выглядит неполно, творчество писателя – одна из интересных ее страниц. В книгах Алексеева живо наше прошлое, оно волнует и вызывает неослабный интерес, потому что неразрывна нить, незримо связующая дни ушедшие и настоящие.
Публикация представляет написанные в Берлине воспоминания Глеба Алексеева о встречах с писателями русского зарубежья. Эти воспоминания составляют лишь часть мемуарных записок Г. Алексеева. Здесь же (ф. 2524, оп. 1, ед. хр. 60) хранятся воспоминания о В. К. Винниченко, В. И. Немировиче-Данченко, А. М. Дроздове и других, оставшиеся за пределами публикации.
Г. Алексеев писал редактору выходившего в Берлине журнала «Новая русская книга» А. С. Ященко 8 февраля 1921 года: «Позвольте настоящим предложить Вам для напечатания в Вашем уважаемом журнале четыре очерка под общим названием „Живые встречи“ (Ив. Бунин, Д. Ратгауз, Б. Лазаревский и Анатолий Каменский). О сущности их позволю себе сказать несколько слов. При написании их мною руководило желание отразить русского писателя в свете революции, дать его духовный облик сейчас на виду у событий в России и дать, наконец, факты, которые не могли не отразиться и отразились на духовном облике того или другого писателя […]. Вторая группа, работу над которой я теперь заканчиваю, заключает в себе: Ев. Чирикова, Ив. Наживина, Вл. Лодыженского и Г. Вильяма. Затем я предполагаю работать над М. Волошиным, Сергеевым-Ценским, И. Эренбургом и В. Брюсовым и т. д.» (Русский Берлин 1921–1923: По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуверовском институте. Париж, 1983. С. 96). «Живые встречи» в «Новой русской книге» опубликованы не были. Отдельной книгой «Живые встречи», включавшие портреты А. Ремизова, А. Н. Толстого, И. Бунина, А. Каменского, В. Дорошевича, Б. Лазаревского, И. Наживина, А. Белого и С. Есенина, написанные в Берлине, вышли в начале 1923 года в серии «Книга для всех» берлинского издательства «Мысль». Часть очерков, как видим, так и осталась неизданной и сохранилась в архиве Алексеева.
Публикуемые отрывки предварены краткими биографическими сведениями о писателях. Печатается также очерк Б. Пильняка «Заграница», написанный после возвращения писателя из Берлина. Пильняк писал А. С. Ященко в Берлин 25 апреля 1922 года[2]: «В Коломне же я написал очерко-рассказо-статью „Заграница“, пойдет она в № 1 нашего (Зайцев, Новиков, Замятин, Чулков, Пастернак, Серапионы, я) ежемесячника „Узел“ […]: в этой рассказо-статье прописано все, что подобает, про всех» (Русский Берлин 1921–1923. С. 192). Однако издание журнала «Узел» (где предполагалось также участие А. А. Ахматовой, А. Белого, М. О. Гершензона, Л. П. Гроссмана, В. Ф. Ходасевича, С. В. Шервинского и др., как было сказано в анонсе «Новой русской книги» – 1922. № 5. С. 48) не было осуществлено. «Заграница» осталась ненапечатанной.
При публикации текстов неверные написания географических названий и явные опечатки исправлены без оговорок.
Итак, перед нами портреты Е. Чирикова, С. Черного, И. Соколова-Микитова и Б. Пильняка, какими их видел Г. В. Алексеев.
Е. Чириков
В Кривоколенном переулке, что по Арбату от трамвая заворачивает двумя[3] берез да осин, в домике, пропахшем студенческим жильем, кислой капустой на черных лестницах, коптящими под ноги керосиновыми ночниками, над парикмахером – у которого восковую красавицу еще с прошлого года засидели мухи, а по черепу – звезданул бутылкой в Прощеное воскресенье – так и прошлась трещина от глаза к отбитому уху, если поворотить налево, да раза три оскользнуться, да еще ногой угодить в просвирник, остужающийся холодец, – снимал квартиру писатель. От клеенчатой парадной двери, мохнатой от вылезших клоков, как старая собака, скрипевшей на пятьдесят два лада, когда ее открывали, – вели двери прямо в кабинет; в нем у окна, заставленного геранями в желтых обертках, стоял письменный стол, а над ним – портрет Толстого: старик засунул за пояс два пальца и поглядывал хитренько, а еще поодаль – шкап с клеткой от чижа, подохшего прошлой зимой, а меж шкапом – диван. Если в него сесть – поддаст звоном непокорных пружин и весь зашевелится, как медведь под шубой, но потом ничего: пружины упрутся в бока, в ноги, в зад – каждая найдет точку приложения, и тогда сидеть на диване, поставленном прочно, на года – как шкап, как стол, как цветочные горшки, – даже удобно.
В синее от зимних московских сумерек окно видать, как кружатся грачи над пятиглавицей Николы, что на Песках. О стекла легонько прикладываются снежинки и тают – от них на стекле ползут слезы. В кресле острым клинушком покачивается бородка писателя, непокорная прядь волос сползает ему на висок. В соседней комнате шумит самовар и вкусно позванивают стаканы. Он рассказывает о том, что вот у Андреева был гордый ум, и он заперся в нем, как в башне, а простая и понятная жизнь пробегала мимо. В комнату вошел кот и потерся мордой о колени писателя, о бахрому его брюк. Писатель нагнулся и погладил его по спине. Да, это был человек с умом холодным, как сталь, но он умел переносить сердце в мозг и вот, как с башни, бросал оттуда – из своего одиночества молитвы и проклятия. Его голос тоненько дрожал, и дрожал его профиль на сером клочке окна – на сером платке, наброшенном на черную стену. Кот выгнул спину, припал на задние ноги и вдруг – как лопнувшая тетива – бросился в угол. Нам принесли чаю с постным сахаром и сухариками, на блюдцах было еще малиновое варенье. В отворенную дверь рванулся косой столп света, в нем закружились пылинки, как золотые веснушки, из тьмы выступил угол шкапа, а за ним – обугленная икона. Я пил чай с вареньем и думал, что вот из этой комнаты пошли в жизнь герои «Юности» – они, сидевшие, как я сейчас, на этом кожаном диване, смотревшие из этого крохотного окна, как вьется снег на мостовой, ребята, возвращаясь из школы, бьются в снежки, спешит просвирня – крохотная, метет снег подолом, когда над покоем переулка, прочно настоянным тишиной, единый гулкий расколется звук – у Николы на Песках ко всенощной, – что пошли, вот, они в жизнь с порывами светлыми, с мечтой дерзкой – опрокинуть ее, и от жажды подвига темнели их глаза, и голос молодой правды был звонок – а дойдут ли? И опрокинут ли? Иль, может быть, так же, как их отец сейчас, – когда радугой морщин затвердеют глаза, и белым инеем заплетется голова, и голос охрипнет на непреложном ветру жизни, – одно воспоминание останется в уделе, когда подохнет чиж в клетке, застучится снег в окна, синие от зимних сумерек московских, а рядом вкусным звоном стаканов напомнит о себе жизнь такая же молодая, ах! такая же – с темными от жажды подвига глазами…