Евфросиния Керсновская - Сколько стоит человек. Тетрадь восьмая: Инородное тело
Тогда-то на сцене появлялся Петро Артеев.
У него всегда был набор всякого тряпья. Предполагаю, что за умеренную мзду он приобретал на складе ЦБЛ актированные вещи.
Следует уточнить: время от времени вещи, остающиеся от покойников, вновь шли в дело, как бывшие в употреблении, второго и третьего срока, а те, что уже никуда не годны, актировались — их рубили топором и уничтожали.
Филипп Македонский[7] говорил: «Любую крепость можно взять, если к ней ведет тропа достаточно широкая, чтобы по ней мог пройти осел, груженный золотом».
В Норильске, особенно в лагере, роль золота всегда играл спирт. Имея возможность ходить в город по пропуску, Петро мог покупать спирт девяностошестиградусный, который для выполнения плана продавали во всех лавках, даже обувных.
Быстрее, чем в цирке, происходило превращение: хорошая одежда, после того как к ней была привязана бирка, оказывалась лохмотьями, а над плитой нашей котельной сушились валенки, и Петро придавал вещам покойника «почти новый вид», напевая с иглой в руках:
— Ах, да ты кали-и-ну-у-ушка!
На следующий день он торопился на базар, который находился совсем рядом, за «озером Хасан».
Меркурий покровительствовал не только коммерсантам (и жуликам), но и дипломатам. Поэтому Петро ловко маневрировал, избегая встречи с оперативниками. Ведь заключенным, даже имеющим пропуск, точно указан маршрут, по которому они имеют право ходить. Базар в этот маршрут, увы, включен не был, а поэтому нередко Петро приходил с рынка в сопровождении оперативника. Они уединялись в клетушке санитаров, и Жуко, разумеется, опять уступал им свою жилплощадь. Спирт. Закуска. Спокойный сон… И оперативник уходил вполне довольным, а Петро избегал репрессий.
Обязанность Артеева заключалась в том, чтобы большой «цыганской» иглой зашить труп после вскрытия. Увы! Благородная цель — добиться, чтобы Смерть помогала Жизни, — вряд ли способна была его вдохновить…
Моя ошибка заключалась в том, что я не учла всеобщего желания поскорее отделаться от жмуриков: зашить их и перетаскать в ящик, заменяющий «заполярным казакам» катафалк.
Виртуоз Дмоховский
О Владимире Николаевиче Дмоховском я уже упоминала. Я знала его и раньше — он часто заходил к Мардне, который его очень уважал за ум, острый и гибкий, за порядочность и особенно за непоколебимый оптимизм и какую-то универсальную доброжелательность. В атмосфере уныния и гнетущего страха очень приятно встретить человека, который просто не способен на что-нибудь злое и любит и понимает природу.
Многие его недолюбливали за остроумие. Туповатые люди (таких большинство) не умеют ценить юмор и любую шутку воспринимают как нечто для себя обидное. В действительности же его шутки никогда не перерастали в злословие.
Он записывал протоколы вскрытий. Почерк у него был бисерный, мелкий, но четкий. Но главная его обязанность, в исполнении которой он достиг виртуозности, — это взятие отпечатков пальцев у покойников.
Отпечатки брал он и у больных, лежавших в больнице, но это штука нехитрая; взять же их у покойника, и притом красиво и без помарок, — дело нелегкое.
Но у каждого человека, даже самого идеального, всегда найдется слабое место. У Владимира Николаевича имелся существенный недостаток: никогда нельзя было с уверенностью сказать, что он выполнит то, за что взялся… Нет, он не забывал (память была у него поистине энциклопедическая, феноменальная), а просто относился к своим обязанностям легкомысленно.
Больше всего любил он прогулки в тундру. Летом спешил поскорее разделаться со своей работой и улизнуть в тундру, откуда приносил целые снопы цветов, делал из них букеты и дарил их всем медсестрам и просто больным, преимущественно женщинам.
Разумеется, писать протоколы — вещь скучная, и его вполне устраивало то, как производилось большинство вскрытий до моего появления в морге: разрезал брюхо, зашил и подтвердил то, что врач написал в эпикризе.
Он тоже не старался убедить Смерть помогать Жизни, но в силу своего добродушия не протестовал, тем более что за работой мы могли «посвистеть» вволю.
Жил грешно — умер не смешно
Самой красочной фигурой был «заведующий производством» доктор Никишин. В нем было столько противоречий, что вряд ли можно сказать: «Я его знаю; я понял его!»
De mortuis nihil nisi bene[8]…
Он был святой, но я так и не разобрала — христианский или турецкий?
Это был бессребреник, и более того: он прилагал усилия и немалую изобретательность, чтобы раздать все, что у него было. Но все это выливалось в совершенно нелепую форму: чем более откровенным негодяем был человек, тем еще более безграничным кредитом он пользовался у Павла Евдокимовича!
Он был будто создан для того, чтобы быть обманутым. Его добротой злоупотребляли все, кто хотел. А такая доброта становится величиной отрицательной. Его все любили, но, боюсь, никто не уважал. Разгадка этого удивительного явления заключалась в том, что он… был трус!
Безусловно, он был коммунист. Пожалуй, единственный коммунист, которого я встречала в Советском Союзе или о котором я когда-либо слышала.
Но мне кажется, что тридцать седьмой год, когда Сталин так жестоко и нелепо расправлялся со своей же компартией, его сломал. И сломал окончательно.
Сломанный человек лишается своей души. Если до этой «травмы» душа в жизни такого человека играла второстепенную, а то и третьестепенную роль, то ее утрату он переносит легко, ведя счастливую жизнь самодовольного скота и становясь равнодушным ко всему, что хоть чуть-чуть выше его брюха. Он покорен и послушен, и то место, где была душа, зарубцовывается так, что и шрама не видно!
Иное дело, если у человека душа была чем-то важным, может быть, главным в жизни!
Такой, если и не сойдет с ума, — это уже не человек, а пустой футляр из-под человека, который продолжает испытывать боль в том месте, где была душа, — боль. фантом в том органе, которого уже нет!
Вот таким футляром, из которого вынута душа, но осталась боль, и был Павел Евдокимович.
Очень хотелось ему быть похожим на Суворова. Оттого и повелись все его чудачества.
Маленького роста, подвижный, он обычно двигался вприпрыжку, гримасничая и показывая язык. Обладая непропорционально маленькому росту мощным и красивым голосом, он охотно пел. Только Суворов пел на клиросе, а Никишин — в морге.
Суворов спал всегда на охапке сена, а Никишин — на семи стульях, подстилая вместо тюфяка старое ватное одеяло, давно развалившееся на куски.