Андрей Белый - Воспоминания о Штейнере
Мог бы о встрече писать так и сяк; полнота этой, тихой минуты раскрылась в годах мне в безмерность проекций; да, да: выступанье из синего мрака прохода напомнило образование легкой, сребристой туманности, или — пятна лицевого; еще за секунду я думал: "СЕЙЧАС ВОЙДЕТ ШТЕЙНЕР — ОТТУДА ВОТ", — (чьи — то глаза выжидательно повернулись в проход, завешенный синим); и тотчас: сквозное пятно лицевое с едва выступающим юношеским черным очерком: был в сюртуке; был повязан "ТЕМ" галстуком, виденным мной столько раз на портретах, которые знал и любил; но один был особенно дорог: три года он жил у меня: изучал я гравюрой штрихованное лицо, как иглою Гольбейна; я знал черч морщин, странно строящий великолепный рельеф.
Выступление из синевы серебристо — сквозного лица без единой морщины — портрета тут не было: не было Штейнера — мужа; была невесомая легкость бездетности, с юностью еще сравниваемой кой — как; вот отчего и слетело когда — то с пера моего неживое сравнение с "ЭЛЬФОМ", что значит: не "МУЖ", не "ВОДИТЕЛЬ", совсем не "УЧИТЕЛЬ", не "ДОКТОР", а — нечто, гласящее жестом о танцах планет; не к Бальмонту неслись мои детские строки:
Говори о мирах,
Завертевшихся в танцах.[12]
Они относились и вот этому вот "СУЩЕСТВУ"; и отсюда же — легкость: не человек, а сам ритм, ставший образцом (все, позднее изжитое мной эвритмически[13], было дано — в этом миге); поэтому и все сравнения мои с Заратустрой, который по Ницше — "ПЛЯСУН ЛЕГКОНОГИЙ". ЕЩЕ: афоризмы из Ницше сцепились в один, когда я уж позднее искал аналогий: "СИМВОЛЫ НЕ ГОВОРЯТ: ОНИ ТОЛЬКО КИВАЮТ БЕЗ СЛОВ"; и — мысли, несущие наиболее сильные вихри, "СТУПАЮТ НА ГОЛУБИНЫХ ШАГАХ"[14]. "Ты — еси" и легчайший ход шага — вот, если хотите: вспых мига встречи: ведь не отделишь это всплытье пятна лицевого, глазами нащупывающего уж нас, от приближения легкой походки: шел медленно он из прохода, здороваясь и огибая ряд стульев; а мне казалось — несется, и — выступило сразу лицо из синевших тканей: он — вошел в лекционное помещение (уютное); я — поразился несходством с портретом: казался мне меньше, гораздо моложе и тоньше, чем я представлял; вот его легкий нос; от освещения — бледные щеки; гладко причесанный, вымытый точно, круглеющий Контур его головы; и голова, нос, и руки, и талия, пальцы — ВСС легче, изящней, изысканней, вместе с тем проще портрета (c портретом стал схож только вечером он, в электрическом Свете, на лекции для посторонних).
Та легкость его — впечатленье моральное. Я все побаивался "МУДРЕЦОВ" и "НАСТАВНИКОВ"; даже в минуты искания руководительств, себе говорил: "Это — невероятное дело; когда весь мой жест до сих пор: на учебу ответить дерзкою выходкой"; всякий мудрец мне казался исполненным "ДУХА ТЯГОТ"; "ТЯГОТЫ" я не мог выносить; "ЯЗЫЧЕК" не высовывался; все же жест "ЯЗЫЧКА" шевелился в моем подсознании, когда я видел "МУДРЕЦОВ": это воля моя отрицала согласия на руководство; а долг говорил мне подчас: "Ты многого не знаешь, что знает неведомый кто — то, кого ищешь ты". Подымалась тоска от уверенности, что найди я этого искомого, "ЗНАЮЩЕГО", не сумею я взять от него ничего, потому что угонит меня от него мое: "НЕТ, НЕТ — НЕ ТО!". И вставала картина "ВЕРБЛЮДА", весьма нагруженного правилами, превращающими и его, и меня в благородно — навьюченных[15].
И жили встречи мои с называемыми в просторечьи "ВЕЛИКИМИ". Помнились детские встречи с Толстым, отроческие с Соловьевым, позднее с Жоресом, с людьми, кого чтил (мой отец, Л. И. Поливанов[16]).
Уже со студенческих лет сочинял я мой миф об "ИНОМ МУДРЕЦЕ"; его образ носил; его знал очень четко я духом души моей; думал же это — "МОИ" миф! И тоска о "РОДНОМ МУДРЕЦЕ" — брате, друге, учителе, весельчаке от великого подвига, — странно порою врывалась в статьи мои: "Мудрец — ЭТО САМЫЙ ТОНКИЙ…, СЧАСТЛИВЫЙ ВЕСЕЛЬЧАК, СЕРЬЕЗНЫЙ И ВАЖНЫЙ ДЛЯ ТЕХ, КТО НЕ В СОСТОЯНИИ СОВМЕСТИТЬ МУДРОСТЬ С ЛЕГКОМЫСЛИЕМ… ОН МЫСЛИТ СВОБОДНО. ЕГО МЫСЛЬ ПОРХАЕТ. ЭТО МУЗЫКА… ЛИШЬ ДЛЯ ИЗБРАННЫХ СПАДАЕТ С МУДРЕЦА… ЗАВЕСА РАВНОДУШИЯ, ВЫРАЖЕНИЕ ЖГУЧЕГО МОГУЩЕСТВА И СВЕРХЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ НЕЖНОСТИ… затрепещет на засиявшем лице… и т. д." ("Символизм, как мировоззрение", стр.229- 1903 г.).
Слова — символы: я разумел под веселием — свет горний, а под "ЛЕГКОМЫСЛИЕМ" — ритм; в эти годы в сознании жило: "ХУДОЖНИК… НЕ МОЖЕТ БЫТЬ РУКОВОДИТЕЛЕМ, ИЩЕШЬ ИНОГО РУКОВОДИТЕЛЯ… СКВОЗЬ ТРАГИЧЕСКИЙ ЛИК ЕГО… ВЫСТУПАЕТ НОВЫЙ ЛИК, ОБРЕТЕННЫЙ НАВЕКИ … — ЛИК, ГЛЯДЯЩИЙ НА НАС С УЛЫБКОЙ МЯГКОЙ ГРУСТИ… СИЯЮЩИЕ ЧЕРТЫ УТОНЧЕННО ПРОЗРАЧНЫ ОТ РАДОСТИ, НЕЖНОСТИ, ТИШИНЫ". ("Арабески", 1904 г.).
Так тоска по "РОДНОМ" мудреце не давала покою; считал его мифом; и всякого, кого мудрецом называли, заранее я браковал.
Те же секунды, которые мне отделяли явление Штейнера из синих сумерек от появления его на кафедре перед букетом пурпуровых роз[17], были мне эпохальными: это тоска моих лет поднималась на кафедру, мне воплотив мой портрет: легконогого! Солнечный свет этих глаз из — за грусти, из муки, смеющийся муками мира: в глаза — мне!
— "Еси"!
И основа, мне скрытая, воли — раскрылась: вошел образ лика души моей!
Собственно же говоря, — я увидел: себя, мной поволенного (идеалы, которые строили мы, — мы это: в будущем!); вот, встав на кафедру в пяти шагах от меня, стал он "БЛИЖНИМ".
Это мгновение до первого слова и определило мое "УЧЕНИЧЕСТВО", мне показалось, — о пусть простят мне иллюзию этого жалкого оформления кармы[18]: "Здесь нечему вовсе учиться, когда так "легко": все последующее, что, как учеба, возникнет, уже прочтено в лейтмотиве: там, далее, — лишь модуляции". Миги, которые с легкостью этою входят, — они несут силу будущих грохотов, светов, полетов, падений и терний! В Евангелии это отмечено: "ЛЕГКОЕ БРЕМЯ!"; оно — то и строит свободу креста; ЛЕГКОСТЬ И ТЯЖЕСТЬ — продукты душевной антиномии; в духе их нет!
"Легкое бремя"! Понять его — значит: увидеть, как координация рельефа души изменилась мгновенно; тот факт, что я стал посетителем лекций, уроков, — есть следствие вставшего мне и самоочевидного факта: не нужно речей, клятв, долгов, всяких "пыжений", — ясно, понятно: так правда принятия антропософского импульса без колебаний свершилася.
Это явление из синей и бархатной тьмы было зеркалом высшего "Я" человека; субъекция имагинации наштамповала на зеркале: "ТАЙНУ" всех лет моей жизни; и радуюсь, что я не стал размышлять; если в жизни не будет "бездумных" поступков, пожалуй, итог ее будет безумием; мудрость апостолов — вызрела уже без Христа; но сошел на них Дух потому, что за словом "За мною иди", — они шли. Ехал я на три месяца, связанный "делом" в Москве: и в Москву — не вернулся.