Николай Либан - Воспоминания о Николае Ивановиче Либане
Вот рафинированный семинар Владимира Турбина. Вот -
A. Г. Соколова по литературе Серебряного века. Милая Анна Ивановна Журавлева ведет семинар по драматургии А.Н. Островского,
B. В. Кусков — семинар по древнерусской литературе. А еще манит русский фольклор, источник вдохновений многих русских писателей. Во время летней экспедиции в русском Поволжье мы прикоснулись к таинству народной жизни и теперь в семинаре В.П. Аникина можем изучать чудо устного слова, вписанного в обряд, неразрывного с бытием.
Однако в гудении голосов, яростно спорящих, куда, к кому и зачем, все громче, все настойчивее, все неотступнее звучит: «К Либану!», «Только к Либану!»
Либан. И фамилия какая необычайная! И произносят ее с таким почтением, почти трепетом… А семинар, который он открывает, посвящен Лермонтову, любимому поэту юности, которая «и жить торопится, и чувствовать спешит».
В лермонтовский семинар тогда пришло более двадцати человек. С нашего второго и с третьего курса. Было несколько старшекурсников. Заходили и бывшие выпускники.
Первое занятие — в аудитории, соседней с кафедрой истории русской литературы. Светлые, большие окна. Мы за столами в нетерпеливом волнении. И Николай Иванович в черной тройке на фоне окна.
Эта черная тройка была его визитной карточкой. Даже летом, в страшную жару, он неизменно приходил в ней на занятия, не говоря уже об экзаменах и защитах дипломных работ — черта, роднившая его с традициями старой русской профессуры. И никогда не позволял себе даже расстегнуть, не то что скинуть пиджак. Университет, в наши дни все больше обретающий черты «доматорговли», для Либана был храмом, а можно ли представить, чтобы священник, служащий литургию, пренебрег облачением в угоду «погодным условиям»?
В школе мы привыкали к фамилиям, переставая помнить имя свое. На первом курсе преподаватели предпочитали вежливо-безликое «Вы», а если запоминали — обращались по имени. Николай Иванович называл по имени-отечеству.
— Ирина Владимировна! (Это Ира Вартанова.)
— Ольга Владимировна! (Олечка Мурысова.)
— Ирина Анатольевна! (Это Ирина Беляева, она на курс старше.)
— Настасья Егоровна! (Это ко мне.)
Когда Николай Иванович спросил: «А Вас как величать?» — и я с трудом выдавила из себя, заикаясь на каждом слове: «Анастасия Георгиевна», он, хитро улыбнувшись, сказал:
— Нет, Анастасия Георгиевна не годится. Будете Настасья Егоровна.
Так и звал меня все годы, что я была в его семинаре.
Первые полгода Николай Иванович больше говорил сам. О Лермонтове и его месте в литературном процессе, о лермонтовском стихе, о «Герое нашего времени» как первом психологическом романе в русской литературе и его соотношении с распространенным в 1930-е годы жанром светской повести, о возможных прототипах Печорина (целое занятие посвятил он фигуре русского эмигранта Пече- рина, «лишнего человека» не в литературе, но в жизни, сочетавшего ум и талант с болезненным эгоцентризмом, разъедающей и злой рефлексией). Учил работать с источниками, читать общие курсы — те, что создавались учеными дореволюционной эпохи: труды по русской литературе А.Н. Пыпина, А.Н. Веселовского, Н.А. Энгельгардта, Е.А. Соловьева-Андреевича, книгу К.Ф. Головина «Русский роман и русское общество». А еще «Историю русской интеллигенции» Овсянико-Кули- ковского и двухтомник Иванова-Разумника «История русской общественной мысли. Индивидуализм и мещанство в русской литературе и жизни XIX века»… Из писавших в 1920-е годы советовал читать П.Н. Сакулина и В.Ф. Переверзева, создателей социологического метода. С Николаем Ивановичем постигали мы азы библиографии, которую его тезка философ Николай Федоров называл «ключами знания». Без знакомства с трудами С.А. Венгерова и Н.А. Рубакина Либан не мыслил серьезного исследования. А библиографию ежегодных квалификационных работ заставлял выстраивать строго и стройно: «Источники», «Специальные статьи и монографии», «Общие курсы», «Мемуарно-эпистолярная литература».
Во втором полугодии начался разбор курсовых сочинений. Тут все было всерьез, все — по-настоящему. Халтуры Либан не терпел. Впрочем, любители «посачковать» либо вообще не шли в его семинар, либо долго в нем не задерживались.
Каждая работа читается вслух и обсуждается. На каждую пишется пять рецензий: общая рецензия, рецензия по проблематике, по аргументации, языку и стилю, библиографии и научному аппарату. До сих пор у меня сохранились опусы, написанные мной тогдашней на работы моих сокурсников, и соответственно их — на мои курсовые. Перелистывая пожелтевшие страницы, вижу, сколько старания, сколько ума и души вкладывали мы в эти рецензии, порой превращая их в своего рода мини-исследования, как вчитывались в тексты и вдумывались в темы друг друга, открывая новые повороты научного сюжета, щедро даря друг другу идеи: сотворчеству, взаимопомощи, а не конкуренции на короткой жизненной дистанции — вот чему учил нас Либан.
На обсуждениях порой спорили до хрипоты. Николай Иванович брал слово в конце. Говорил немного, но давал поистине мастерскую характеристику обсуждаемого. Он умел показать дальние горизонты любой, казалось бы, самой локальной темы. Если чувствовал в работе мысль, был очень доволен и подсказывал, как двигаться далее. Больше всего не любил пустых мест и общих фраз. Недостатки отмечал изящно-иронически, но отнюдь не унижающе. До сих пор помнятся его остроумные пассажи, рождавшие в душе и стыд, и восторг: стыд за свою неумелость и неуклюжесть и восторг перед точностью и красотой слова Учителя.
Не всегда точность его суждений понималась и принималась нами. Порой мы оценивали ее лишь спустя годы.
Помню, как один из участников нашего семинара, мексиканец Хосе Луис Флорес, писавший об образе мечтателя у раннего Достоевского, пропел в своей работе настоящий панегирик героям «Белых ночей», «Хозяйки», «Слабого сердца», «Неточки Незвановой», «Униженных и оскорбленных». Мечтатель получился идеальным героем, почти предшественником Алеши Карамазова.
Николай Иванович разгромил курсовое сочинение в пух и прах. Не принял во внимание даже яркий стиль текста. Главная претензия — неверная трактовка образа. У Достоевского, настаивал он, образ мечтателя совсем не так романтически-возвышен и положительно-одно- значен. Страсть мечтательства оборачивается презрением к «живой жизни». Одинокая фантазия стремится подчинить себе мир — опасность такого стремления Достоевский очень хорошо сознает. Автор не принимает во внимание эволюцию образа мечтателя в позднем творчестве Достоевского. Увидеть линии этой эволюции — вот в чем задача.