Владимир Карпенко - Щорс
В драках завязывалась уличная дружба. Несчетно раз на дню подерутся и помирятся. Не поделят лавочку у дома, клок пыльной дороги, гайку, вынутую из песка, кусок проволоки. Крики, слезы. Разбегутся по дворам. А погодя — мирные пересвисты, отодвигаются железные засовы.
Постепенно в округе дома Щорсов сложился свой край. Напротив, наискосок — подворье Воробьевых; за садом — Плющ Митька, Глушенко Сергей, Науменко Вася. Поддерживали их Мороз Сашка, Ермоленко Степка, Прокопович Николка.
Пришла пора, когда тесно стало на улицах. Манила река. Первое время не рисковали: преграждало дорогу кладбище. Даже клятвенные заверения Степки Ермоленко, жившего у самых могилок, — мертвяки, мол, среди бела дня не бродят меж крестов, — не помогали. Пробили обходную тропку — за болотом, железнодорожной насыпью. Долгий, неудобный путь. А решилось просто. Как-то напали гвоздиковские, переплыв на самодельных плотах; отступая, самые отчаянные, среди них и Константин, закрепились на могилках. С того боя и обжили самую короткую дорогу к реке.
Семья Щорсов неизменно росла. Каждые два года в доме появлялся новый жилец. Кулюша, Акулина по метрикам, за ней Екатерина; последней нашлась Ольга.
Год 1904-й ознаменовался для Александра Николаевича немаловажным событием — сдал на машиниста. Достиг заветного. В самостоятельный рейс шел как на праздник. Новая тужурка с белыми железными пуговицами, фуражка с зеленым кантом; тайком купил и белые нитяные перчатки. Взять их постеснялся, да того и не требовалось. Не пассажирский — товарняк. Состав попался сборный, расхлябанный. Старенький и паровоз, весь в латках, будто худое корыто. Какие уж перчатки! Покуда одолел за ночь свой перегон — на вершок покрылся копотью.
Александр Николаевич жил только домом, семьей. Читал газеты, как и все мало-мальски грамотные; знал, есть и запрещенные книжки. Появлялись тайные листовки в мастерских; читали их тесными кучками, вполголоса. В понятии дорожного начальства и поселковых стражников люди те назывались «смутьянами». Что в тех листках, к чему они звали, его не волновало. Не знал бы вовсе, не будь разговоров в семье тестя. Исходили они от шурина.
Давно Казимир Табельчук окончил техническое училище в Вильно. Таскался по дальним местам, нигде надолго не приживаясь; с полгода как вернулся и состоял при депо. Жил бобылем, занимая у отца светелку. Остальные дети Михайлы Табельчука были на отделе, имели семьи. На престольные праздники по заведенному Порядку собирались все в родительском доме. Тут-то и начинались разговоры. И, как всегда, затевал старый Табельчук. Александр Николаевич видел, что тесть, вызывая сына на спор, вовсе не отрицал его мыслей, откровенно крамольных слов; казалось, он втайне любуется им, похваляется и в то же время исподволь предупреждает, желая оградить от опасности.
— Ныне опять наши котельщики, смутьяны, бузу заварили, — улучив момент, заговорил Михайло, явно провоцируя сына. — Стражники являлись, шарили по рундучкам… И чего человеку надобно? Есть работа, есть кусок хлеба… Загудят в острог али еще подальше, в Сибирь. Сдается, инженер у котельщиков потакает им. Вежливый такой, руку тянет нашему брату черномазому. А возле него вьется щенок, мой подручный Сашка Васильченко.
— Выходит, зазорно интеллигенту первому подать руку рабочему человеку, — поддается Казимир на провокацию.
— Так то не по правилам…
— Извиняюсь! Кто, спрашивается, писал те самые правила, а? Не народ. Определенно. И служат они небольшой сравнительно кучке. Кому? Вот вопрос. А что касается инженера Полтавцева, не обессудьте, тятя, большой души он человек, высокой культуры. Кстати, без состояния. Старуха мать всю жизнь провела в селе, учительствовала.
Казалось, разговор иссяк. Но Михайло, подняв рюмку, исподволь пробивался к запретному.
— Коль так, за хорошего человека не грех и выпить. С праздником покровом, дети, и ты, жена…
Потрудившись возле холодца, он напоминал:
— Так кому же служат те правила, а?
Лицо у Казимира и без того бескровное, а после выпитого и вовсе белеет. Отвечать отцу ему явно не хочется: знает истинную цену этим расспросам. Родителя давно он раскусил, не придает значения его кажущейся строгости и приверженности ко всему старому. Понимал, держится он за старое по привычке. Видит вокруг себя назревающие события, душой принимает. Сашку Васильченко, своего подручного, осуждает только в семье, а там, на миру, величает по имени-отчеству.
— Вы, тятя, завсегда первый задираетесь за столом, — вступилась за брата Александра, воспринимавшая все эти разговоры по своему бабьему разумению. — Жениться тебе, Казя, край надо. Детишки свои пойдут…
Теплым прищуром окинул Казимир сестру, сидевшую напротив, возле мужа. Он видел ее довольную замужеством, детьми, любил бывать у них, возиться с детворой. Из многочисленных племянников — от братьев и сестер — отличал ее старшего, Николая. Не детский ум, ранняя серьезность; находил в нем свое — привычку уединяться. Думы у Николая-ребенка какие-то свои, но определенно земные. Сестра не нахвалится помощником. Именно в этом и чувствовал Казимир разницу между собой и им. Свои детские думы он помнит: скорее то были мечтания, полет воображения. А вырос — мир тот погас, лопнул, как мыльный пузырь; ощутил себя одиноким, ничем не связанным с окружающим, похоже, рыба, выброшенная на песок. Понимал, теперь расплачивается за свою неприспособленность. Сестра не однажды уже заговаривала о женитьбе, желая ему добра, но она и не подозревала, что ее простые человеческие слова так больно бьют близкого человека. Оставалось Казимиру только отшучиваться:
— Какой уж я жених, Шура… Опоздал. Невесты мои уж сыновей своих на службу цареву провожают.
Нашелся старый Табельчук: поднял рюмку за внуков, смену свою.
Александр Николаевич замечал взаимную привязанность сына и шурина. Не вдумывался, что их может тянуть друг к другу. Само собой, кровь, родство. К Казимиру сам он с давних пор питал необъяснимую тягу, душевное расположение. Стоял тот особняком среди молодых Табельчуков, больше всех нуждался в помощи, в чьей-то твердой руке. Как мог, помогал. Тот отвечал доверием. Сейчас чувствовалось — заросла тропинка взаимности. Казимир уже не нуждался в его помощи. Теперь у него своя жизнь, правда малопонятная. Знался с новым инженером, котельщиками, отлучался в воскресные дни на какие-то сходки в лес, на реку, посещал вечерами дом колбасника и пекаря Шица, обрусевшего австрийца. По слухам, режутся в карты, поют песни. Одно в диковину — возвращался трезвым. Этими новостями делилась жена, передавая тревогу матери. И что с того? Молодежь, бессемейные. Навряд ли Казимир держит тесную связь с деповскими. Да и особый он, не такой, как все, — отреченный мечтатель. К ящику с красками заметно поостыл, зато другая страсть его одолела — тщится построить летательный аппарат. Едва не все жалованье вгоняет в свою мечту.