Василий Росляков - Один из нас
- Ну, ладно тебе, - обиженно сказал Коля, закрыв ладонями книгу. У него оказался первый том "Капитала". Рядом лежал словарь иностранных слов. Словарь мне был понятен, это давняя Колина страсть. Обложки его учебников были всегда исписаны иностранными словами и их значениями.
Когда мы вышли покурить, Юдин спросил:
- Коля, почему "Капитал"?
- Просто так, - ответил Коля. - Сегодня наша первая студенческая ночь, и мне хотелось, чтобы эта ночь запомнилась, и я подумал: какая есть в мире самая великая книга? Я никогда не читал "Капитала", но я подумал... и мне захотелось прикоснуться сегодня...
- К великому?
- Да, - серьезно ответил Коля. Мы помолчали всего лишь минуту. Но эта минута чем-то выделила Колю. Он стоял сейчас не похожий ни на кого. Маленький круглый подбородок и припухшие веки, и под глазами кожа чуть-чуть привяла. От недоедания. И скошенная на сторону челка. Этакий бурсачок в одну из редких своих счастливых минут... И все же совсем, совсем не такой, как всегда.
Я спросил Витю, как дается ему политэкономия. Пока он говорил, Юдин исподлобья разглядывал Колю, будто изучал его, будто видел его впервые.
Давно ушли работники библиотеки, в читальном зале мы были одни. На толстых зеленых стеклах столов лежала предрассветная тишина. Шелестели страницы под нервными руками Юдина, слышно было, как отдувался и сопел от натуги Витя Ласточкин и как вздыхал от переживаний Лева Дрозд. Это была особенная тишина. Это работала наша юная мысль.
На рассвете, когда стали блекнуть настольные лампы, я неожиданно заметил перед собой на зеленом стекле руку. Неподвижная, с четко очерченными пальцами, лежала она отдельно от всего, в сумеречном зеленоватом свете, и напоминала какое-то диковинное и удивительное существо, от которого нельзя было отвести глаз. И когда наконец сообразил я, что это была просто рука, моя рука, я понял, как далеко занесло меня вслед за Шекспиром. Я достал папиросу, закурил и подсел к Коле рассказать по старой нашей привычке о только что пережитых минутах. Коля выслушал и сказал шепотом:
- Мистика. - Потом улыбнулся теплыми серыми глазами, знакомо расширил их и прибавил: - Здорово, правда?..
6
Наконец-то наступили эти минуты. И все, что было до них, все, чем мы жили прежде, казалось теперь только ожиданием этих минут.
Мы сидим не за партами, как бывало в школе, и даже не за столиками, как в дни приемных экзаменов. Мы сидим в главной аудитории за барьерами-полукружьями, которые уступами уходят вглубь и вверх, почти до самого потолка, и которые не знаешь даже как и назвать. А между двумя выходами - невысокие подмостки, на них длинный стол и кафедра, а за кафедрой необыкновенный человек. Профессор!
Седенький, с желтой щеткой усов, он затягивается несмятой папироской "Дели", пускает перед собой белое облако дыма и говорит сквозь облако необыкновенные, как и сам, слова.
Облако то рассеивается, то снова окутывает голову профессора, и, слушая лекцию-сказку о богах и героях, мы не замечаем, как бежит время. Но вот сказка обрывается бесцеремонным звонком, и, потолкавшись в коридоре, мы заполняем новую аудиторию, чтобы погрузиться в новую сказку.
А здесь уже другой, но тоже необыкновенный человек. Зовут его Николай Альбертович. Вот он поднимает правую руку, и пальцы, длинные умные пальцы, повисают над нами и заставляют меня мучительно думать: где же я это видел? Вспомнил! Это бог осеняет мир величавым двуперстием. Только у того, настоящего бога, не было на безымянном пальце дорогого старинного перстня, а Николай Альбертович забыл в свою левую руку вложить земной шар.
- Итак, друзья мои, - говорит он устало и мудро, - мы приступаем к изучению латыни. Не верьте тому, кто скажет: латынь - мертвый язык, язык канувшего в вечность народа. Нет, друзья мои, этот язык бессмертен, как и народ, некогда говоривший на нем.
Николай Альбертович берет мел, и на доске появляются первые фразы. Он произносит их нараспев:
- Сальвэтэ, амици! Что значит: "Здравствуйте, друзья!"
- Сальвэ ту квоквэ, профэссор! Здравствуй же и ты, профессор!
Отныне каждое наше занятие у Николая Альбертовича начинается этими сокровенными словами.
- Сальвэтэ, амици! - осеняя нас двуперстием, произносит учитель. И, зачарованные, как ученики Сократа, и почти непохожие на самих себя, мы поднимаемся и нестройным хором ответствуем:
- Сальвэ ту квоквэ, профэссор!
В молодости своей Николай Альбертович много путешествовал. Пешком исходил вдоль и поперек Италию, Грецию, Ближний и Средний Восток. Он может часами предаваться воспоминаниям о путешествиях. Поводом ему служит любая буква латыни, любая строчка из Юлия Цезаря, которого понемногу мы начинаем читать. Часами баюкает нас глуховатый голос профессора.
- Однажды, друзья мои, - начинает очередную новеллу Николай Альбертович, - я возвращался из Цюриха в Женеву. В купе нас было двое. Тронулся поезд, и мой сосед - средних лет интеллигентный человек - извлек из кармана небольшой томик и углубился в чтение. В дороге я также имел обыкновением своим читать любимых писателей. На этот раз в моих руках был Гораций. За окном вагона проплывала осенняя Швейцария. Я наслаждался красотой швейцарских пейзажей и стихами великого поэта. Изредка обращал свой взор на моего спутника. Дело в том, что книга, которую он читал с глубочайшим вниманием, как я заметил, была русской и чем-то очень мне знакомой.
"Простите, - не удержался я, обратившись к незнакомцу по-русски, что за книгу читаете вы с таким интересом?" Тот поднял голову, окинул меня быстрым живым взглядом, протянул томик и весело сказал: "Гораций. Замечательный, между прочим, писатель. Хотя и древний".
Николай Альбертович сделал паузу и закрыл глаза, не желая в эту минуту видеть нас. Он хотел остаться один на один с далекими своими годами. Потом он взглянул на нас удивленно и поднял указательный палец.
- А знаете ли вы, кто был этим незнакомцем? - спросил он. - Это был, - голос Николая Альбертовича дрогнул. - Это был Владимир Ильич. Да, друзья мои, Владимир Ильич Ульянов-Ленин.
"Да-а!" - сказал бы Витя Ласточкин. Но сейчас он сидел в другой аудитории. Было тихо-тихо. И я услышал, как шумно вздохнул над ухом у меня Коля.
7
Совсем другое дело капитан Портянкин. Из главного здания мы ходим к нему в деревянный сарайчик, где размещается тир, где закуток для стрелкового оружия и в песочных ящиках различные рельефы, на которых мы решаем тактические задачи. Здесь все просто и доступно. Собрать и разобрать винтовку, поразить противника. Причем стараться поразить напечатанного на бумаге противника в десятку, то есть в сердце. Прост, доступен и сам Портянкин. Он похлопывает нас по плечу, отпускает солдатские шутки, а когда отделили от нас девчонок, с особенным смаком стал выговаривать свое любимое присловье - "ясссное море!". Он так это выговаривает, что мы чувствуем глухую тоску капитана по крепкому слову. И если тоска эта слишком одолевает его, он безо всякого стеснения употребляет и такие слова. В этом сарае капитан Портянкин по-своему распоряжается нашими судьбами. Он вроде и не подозревает, что, может, кто думает о литературной славе, а кто об ученой, а кто и об иной какой славе. Он знает только одно: "Молодец! Хороший боец получится!" Или наоборот: "Горе луковое! Какой же из тебя боец получится!" Или так еще: "Кто же так стреляет с положения лежа? Вот он прижмет тебя огнем к земле, а ты что? А ты с положения лежа стрелять не умеешь".