Нина Щербак - Любовь поэтов Серебряного века
В июле 1916 года Блока призвали в армию. Километрах в десяти от фронта он командовал подразделением саперов. Затем – революция. Любовь Дмитриевна была с ним, но он по-прежнему чувствовал себя все более потерянным, стареющим. А женщины восхищались им по-прежнему. Дельмас навещала его, приятельницы, незнакомые дамы писали письма. Каждую ночь странные женские тени маячили под окнами. Но они уже мало его интересовали. «Л. Дельмас прислала Любе письмо и муку́, по случаю моих завтрашних именин. Да, личная жизнь превратилась уже в одно унижение, и это заметно, как только прерывается работа», – писал Блок.
В эпоху разрухи и смерти он в чем-то остался самим собой. По словам современников, он заставил себя услышать даже «музыку революции», а его новой дамой сердца стала уже Россия. В поэме «Двенадцать» Блок со странным рвением описывает не только солдат (которые в то время действительно маршировали по улицам, крушили, убивали, насиловали), а «ставит впереди них» все тот же «женственный призрак» – Иисуса Христа. «В белом венчике из роз – впереди – Исус Христос», – заканчивается поэма. Зинаида Гиппиус, со свойственной ей проницательностью, считала, что Блок «даже не понимал кощунства своей поэмы», «ему даже нельзя было поставить это в вину». Многие современники были настолько возмущены революционной лирикой Блока, что перестали с ним здороваться. Увидев Зинаиду Гиппиус в трамвае, Блок спросил: «Подадите ли вы мне руку?» «Лично – да. Только лично. Не общественно», – ответила она.
Были и другие мнения насчет поэмы. Борис Зайцев, например, писал:
«Появление Христа, ведущего своих двенадцать апостолов-убийц, Христа не только „в белом венчике из роз“, но и с „кровавым флагом“ – есть некоторое „да“. Можно так рассуждать: идут двенадцать разрушителей старого (и грешного), тоже грешные, в крови, загаженные. Все же их ведет – хоть и слепых – какой-то дух истины. Сами-то они погибнут, но погибнут за великое дело, за освобождение „малых сих“ – и Христос это благословляет. Он простит им кровь и убийства, как простил разбойника на кресте. Поэтому им „да“ и „да“ их делу. Чем не мысль и чем не тема для поэмы?»
Владислав Ходасевич вспоминал, как Блок присутствовал на одном из вечеров, в «Доме литераторов», где устроили чествования в память Пушкина. Речам предшествовали краткие заявления разных организаций о том, в какой форме предполагают они в будущем отмечать Пушкинские дни. В числе делегатов явился и официальный представитель правительства, некий Кристи, по должности – заведующий так называемым академическим центром. Когда ему предоставили слово, он встал, покраснел и произнес следующее: «Русское общество не должно предполагать, будто во всем, что касается увековечения памяти Пушкина, оно не встретит препятствий со стороны рабоче-крестьянской власти». По залу пробежал смех. Блок поднял лицо и взглянул на Кристи с кривой усмешкой. Свое вдохновенное слово о Пушкине он читал последним. Ходасевич вспоминал, что на нем был черный пиджак поверх белого свитера с высоким воротничком. Весь жилистый и сухой, с обветренным красноватым лицом он был похож на рыбака. Говорил глуховатым голосом, отрубая слова, засунув руки в карманы. Повернув голову в сторону Кристи, Блок отчеканил: «Чиновники суть наша чернь, чернь вчерашнего и сегодняшнего дня». Побелевший Кристи ерзал на стуле, а перед уходом громко сказал: «Не ожидал я от Блока такой бестактности». По мнению же Ходасевича, «в устах Блока речь прозвучала не бестактностью, а глубоким трагизмом, отчасти покаянием. Автор „Двенадцати“ завещал русскому обществу и русской литературе хранить последнее пушкинское наследие – свободу, хотя бы „тайную“. И пока он говорил, чувствовалось, как рушится стена между ним и залом. В овациях, которые его провожали, была просветленная радость, которая всегда сопутствовала примирению с любимым человеком».
В своей пушкинской речи, ровно за полгода до смерти, Блок говорил: «Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и воля тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. И поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем: жизнь потеряла смысл».
Блок был исключительно правдив, говорили даже, что от него «несло правдой». Окружающая жизнь была для него, по словам современников, недосказана, не закончена, непонятна. Возможно, именно поэтому он изобрел свой собственный язык, смысл которого не в словах, а «между словами или около них».
Александр Блок пользовался огромным уважением и влиянием у поэтов-современников. Сергей Есенин просил его рекомендаций в литературный мир, Георгий Иванов постоянно одалживал деньги, многие останавливался в его доме. Русские поэты боготворили его творчество.Последние годы жизни Блока были страшными. Он тяжело болел. Как говорили современники, казалось, что ему «не хватало воздуха». Как будто после «Двенадцати» наступила тьма и пустота. В одно из выступлений (в коммунистическом Доме печати) ему прямо кричали: «Мертвец! Мертвец!» – после чего он прожил уже недолго. В августе 1921 года на Никитской, в окне Лавки писателей, появился траурный плакат: «Скончался Александр Александрович Блок. Всероссийский Союз писателей приглашает на панихиду в церкви Николы на Песках, к 2.30 часа дня». По словам Бориса Зайцева, «этот плакат глядел на юг, на солнце. На него с улицы печально взирали барышни московские». По иронии судьбы, вернее, по божественному умыслу, наверное, имя Блока связано с самым светлым, чистым, красивым в русской поэзии. Его образ так и остался странной, загадочной, трагической тенью, какими и были его стихи.
Имя твое – птица в руке,
Имя твое – льдинка на языке,
Одно-единственное движенье губ,
Имя твое – пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту,
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.
Имя твое – ах, нельзя! —
Имя твое – поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твое – поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим – сон глубок.
Марина Цветаева
Андрей Белый 1880 – 1934 «Не осуди мое молчанье»
В годы эмиграции Зинаида Гиппиус вспоминала: «Удивительное это было существо, Боря Бугаев! Вечное „игранье мальчика“, скошенные глаза, танцующая походка, бурный водопад слов, на все „да-да-да“, но вечное вранье и постоянная измена. Очень при этом симпатичен и мил, надо было только знать его природу, ничему в нем не удивляться и ничем не возмущаться. Прибавлю, чтобы дорисовать его, что он обладал громадной эрудицией, которой пользовался довольно нелепо. Слово „талант“ к нему как-то мало приложимо. Но в неимоверной куче его бесконечных писаний есть кое-где проблески гениальности».