Петр Бартенев - Воспоминания
Брата моего Михаила (на три года меня старше), любимца отца и матери, поручили некоему Николаю Ивановичу Арендаренке (позднее Архангельскому губернатору) отвезти в Петербург в Кадетский 2-й корпус, где он и оставался до самого 1849 года, так что мое детство прошло врозь с ним, но я любил его чрезмерно. В следующем 1837 году началось наше разорение с выходом в замужество старшей сестры моей Аполлинарии за Платона Александровича Барсукова, великого мастера «понырять в домы и уловлять жены»; мелким угодничеством умел он обворожить свою тещу и ее сестру (т. е. Надежду Петровну), и хоть у отца его было свое хорошее имение в Меринковском уезде Владимирской губернии, но он предпочел остаться на наших хлебах до самого 1846 года, постепенно разоряя наше благосостояние и тайком совершивши купчую на свое имя, когда маменька в приданое его жене и своей любимице купила сельцо Алексеевку.
Затем брат Михаил Иванович, определившись в кирасиры и сделавшись ремонтером, потребовал себе 5000 руб., а через несколько времени написал, что пустит себе пулю в лоб, если не пришлют ему еще 5000 р. Помню слезы матери и сестры моей Сарры; тогда спасла нас, дав взаймы, соседка по деревни Погенпола. Сестра моя производила часто детей и в то же время предавалась всякого рода излишествами и роскоши. Кончила она страшно. Утром 11 июня 1844 года за чаем сестра Сарра говорит: «какой ужасный сон я видела: тебя, Полина, везут по улице с оторванной головою». В это же утро Полина в фаэтоне парном поехала вниз покупать какие-то наряды. Не доезжая туда, дышло сломалось, лошади стали бить, выбросили сестру мою и потом по ней проезжались, пока их не распрягли; голова ее, действительно, висела на туловище. Из четырех сыновей ее младшему было не более 2-х лет, они оставались и с отцом у нас, пока их папаша не нашел себе новое место праздной и разоряющей жизни. Его женила на себе перезрелая Варвара Герасимовна Каратеева. Платоха взял детей в ее дом и начал торговать ими, т. е. привозил к бабушке за известное вознаграждение. Бабушка же души в них не чаяла. Старшего, Николая, отдали в Воронежский Кадетский Корпус, второй поступил в Тверь в юнкерское училище, Иван же в какую-то Петербургскую гимназию, а самый младший, Михаил, в Морской Корпус, откуда он перешел в таможенное ведомство. Приезжать домой они не смели иначе, как с подарками; а когда Михаил в течение нескольких месяцев ничем не отзывался, отец написал к его начальнику письмо с просьбой доставить ему пожитки сына, так как он, конечно, уже умер. К великой чести его сыновей надо сказать, что никто из них и никогда не роптал и они свято несли свой крест, оказывая отцу наружное почтение, хотя в доме мачехи получали побои от ее матери Глафиры Ивановны (рожденной Сальковой).
В конце концов мы так обедняли, что иной раз не на что было купить чаю и сахару. За меня в Рязань и за сестру Катю в Тамбовский институт платила благодетельная тетушка Надежда Петровна, но каково было выпрашивать у нее, скупой и скопидомливой. Иногда она невзначай положит деньги на умывальный столик матери моей.
Прежде чем говорить о Рязанском пансионе, расскажу про нашу жизнь. Дом в Липецке, построенный моим дедом и где он скончался в 1826 году, не пережив на год бабушку, был довольно тесен, так что сестра Полина с мужем не имели особого помещения, и постели для них ежедневно готовили на полу в гостиной. Я спал на диванчике в маменькиной спальне очень близко от ее большой кровати с высокими пуховиками (в изголовьи стояло судно и это не возбуждало ни малейшего ни в ком неудовольствия). Тем не менее у нее в спальной комнате было чрезвычайно чисто. По утрам ежедневно носили разожженный до красна кирпич и поливали его уксусом или квасом, а лежавшая на нем мята или чебер разливали благоухание. Деревянный некрашенный пол мыли чуть ли не по два раза в неделю; форточек не было; окна на ночь закрывались ставнями снаружи и во всех комнатах было очень тепло. Маменька вставала несколько позднее всех, и мы дожидались ее появления из спальни в узенькую комнату, где ждал ее самовар и две кастрюли со сливками, одна с пенками, а другая для младших членов семьи пожиже. Тетенька приходила туда, когда уже все напились чаю и обыкновенно сливала оставшийся чай в бутылку, и это поступало в большие уксусные бутыли, куда добавляли еще остатки от варенья; помню большие уксусные гнезда в этих бутылях, стоявших в столовой. После чая маменька читала одну главу из Евангелия, которое потом я нес тетеньке в ее маленькую комнату; она читала по три главы и я иногда прислушивался. После чаю же отдавались приказания по кухне, выдавалась мука или пшено из стоявшего в чайной комнате большого с ящиками шкапа. Тут приходила Евдокимовна, необыкновенно милая и чистоплотная старушка, обыкновенно сидевшая в теплых сенях на донце и прявшая пряжу. Большую же девичью занимали две или три горничные кружевницы, мои приятельницы, которым не воспрещалось петь песни. Милая Феклуша сидела на лавке у окна подле погреба, где хранились банки с вареньем, моченые и в банках запасенные яблоки (которых иногда доставало до самого Петрова дня будущего года) и мед, разлитый в бутылки. Его давали нам изредка. К числу горничных принадлежала также ходившая за мною по кончине старой моей няни Марии Васильевны (как я плакал об ней! Она умерла, когда я уже был в пансионе) всегда веселая, говорившая пословицами либо двустишьями из разрезанного на конфектных бумажках Евгения Онегина, Маргарита. Бывало, за ужином я откладывал для нее кусочки жаркого или пирожного. Муж ее бежал, и она певала: «Я ни девка, я ни баба, ни солдатская жена». В передней у нас Никита, точа сапоги или приготовляя сеть для ловли рыбы, тоже распевал что-то, но и ему за какую-нибудь провинность доставались пощечины от моей матери, равно как и горничным, когда у них на плетевых подушках оказывалось мало сработано коклюшками. Помню, как горничные обедали: из одной чаши одной и той же ложкою и притом не иначе, как стоя, ели они приносимое им из кухни нашей. Была еще другая кухня в особом здании над погребами. Там жили люди тетенькины, старик повар Трофим с женою и двумя дочерьми, из которых одна, Евгеша, была за помянутым выше Николаем, а другая, хохотунья, была горничной у тетеньки, для которой почти ежедневно готовилось особое кушанье. Трофим славился приготовлением ботвиньи из вареного квасу. Николай ежедневно в 4 часа являлся за стаканом нашей чудесной воды из живоносного источника для тетеньки, которая в это время переходила в гостиную и усаживалась у окошка со своим ридикюлем, где лежали ее табакерка и медные деньги для подачи нищим. Кроме того, она вязала, и притом на трех спицах, носки и выручаемые на них деньги шли тоже нищим. Она очень любила читать, а писать научилась сама, выводя буквы мелом на деревянных скамеечках, которые ставились около покойной бабушки. Была она строгая постница, не кушала вовсе пять пятниц в году, но в среды и пятницы (только не Великим постом) кушала рыбу. Мастерица она была приготовлять кашу и бывало за обедом, сидя по правую сторону моей матери, подавала ей этой каши или другого какого блюда, говоря: «Откушай, сестрица». Ее любовь к матери была даже стеснительна. Она не отпускала ее из Липецка в деревню иначе, как после долгих просьб, а когда решалась ехать с ней, то в 4-х местную карету впрягались шесть крестьянских лошадей, приводимых с Высокого Поля, доставшегося на ее долю дедушкиного имения, которое в народе слывет под названием «Бурцево» (это уже Усманского уезда, верстах в 25-ти от Королевщины). То-то была наша с сестрою Катенькою радость, когда мы перебирались в деревню, хотя там помещение было теснее городского, и мне доставалось спать на сундуке с маменькиным платьем подле самой печки и рядом с фортепьяно, на котором играла сестра Сарра Ивановна мои любимые: «Польский» Огинского, «Кадриль» Гудовича, вальс Пестеля. Сестру учил некто чей-то крепостной Артамон Иванович, но она сама много занималась, и ее игра была не совсем правильная, но всегда выразительная и задушевная. В этой довольно большой комнате с цветными кафелями узорчатой печи в переднем углу стоял простой деревянный крашеный стол, место моих занятий, которым я предавался с усердием, вызываемым, может быть, самою хромотою моею. Я охотник бывал и до женских рукоделий; бывало, я в одно и то же время читаю книгу и разматываю мотки пряжи. В деревне приходила ко мне моя кормилица Дарья и всякий раз приносила в горшке очень жирных пшеничных блинчиков, а я ее одаривал конфектами. Мне шел 10-й год, когда всему нашему семейству пришлось на много месяцев переселиться в Королевщину: в мае 1839 года Липецкий дом наш сгорел до тла, равно как и дом через улицу тетушки Ольги Петровны Зейдель. Плотник Рязанец построил нам на том же самом месте прекрасный деревянный же дом много больше прежнего, с так называемым мезонином, где поселилась сестра Полина с детьми. Зейдели же выстроили себе дом каменный и тоже весьма просторный, хотя для них это не было особенно нужно, так как у них осталось с ними жить глухонемому сыну Николаю и дочери Софии Николаевне, которая много лет позднее вышла замуж за вдовца Липецкого казначея Петра Абакумовича Трунцевского. Красота матери и отца достались не ей, а старшей сестре Анне Николаевне, которая против воли родителей бежала и вышла замуж за Авксентьева и большую часть жизни прожила в Малороссии. Брат их, Саша, тоже был хорош собою. Даровитый 16-ти летний мальчик, утонул он в Кузовке, не в силах справиться с набежавшею вследствие прорыва мельничной плотины волною. Это страшное горе произошло в том же 1839 году.