Леонид Леонов - Унтиловск
По прошествии сроков этим временно негодным удалось повернуть медаль задом наперед. Тогда они уехали и прислали на свое место других, непригодных по какой-либо причине к обращению в государстве. Наученные подобным опытом, мы и взирали на всех ссыльных как на временных постояльцев, путь к славе которых по резвости характера их пролегает непременно сквозь Унтиловск.
И правда, кроме тех, кого умерщвлял мертвый холод и гнилой зной болот наших, никто не задерживался дольше срока в Унтиловске. Минуя по понятным соображениям себя, подчеркну, однако, что Виктор Григорьич Буслов составил собою ярчайшее исключение, мало оправдываемое и характером его, и всем течением его жизни. Виктор Григорьич, окончив университет, вступил в духовную академию и уже кончал ее, готовясь к высшим степеням, когда некий самоотверженный человек кинул бомбу под одного титулованного прохвоста.
Движимый в своих поступках кроме глубокой веры еще и справедливым сердцем, Буслов отслужил панихиду по убийце, причем по младости ума разослал приглашения разным значительным особам, и в том числе первоприсутствующему Святейшего Синода. Ясно, что Синод рассвирепел, как четыре маленьких собачки, и вскоре после того коллекция унтиловских людей навсегда обогатилась расстригой Виктором Бусловым. Историю эту записал я с чужих слов, сам же Буслов отвечал на все расспросы наши отрицательным мановением бровей.
Он приехал к нам с молодой женой и старой своей нянькой, а поселился у купца-зверобойщика Ключенкова. Жену он очень любил, даже превозносил, чему не может быть никаких недоумений. Через два месяца с огромными трудностями привезли им пианино из Петербурга, и многие из наших в то время добивались бусловского разрешения прийти поглядеть, что это за машина, и хотя бы раз щелкнуть в нее пальцем. Однако Виктор Григорьич почти с рычаньем оберегал свое счастье, унтиловцев прогонял одним только выражением огромного своего лица и держался особняком даже от прочих ссыльных. Лишь потом, окольными путями, дознался я, что жена бусловская уже кончала консерваторию, когда разразилась беда над ее мужем. Сколь велико было ее любящее сердце, которое заставило ее бросить все и ехать с мужем в холодную нашу трущобу, чтоб здесь приукрашать своею лаской его безрадостные дни!
Я квартировал тогда у Капукариных, что через улицу, ключенковскому дому наискосок. Тайком, из-за ситцевой моей занавески, силился я наблюдать расстригино счастие, но это мало удавалось мне из-за природной слабости зрения: кроме поцелуев, я не улавливал ничего. Зато я имею тончайший слух. В противоположность многим я почти знаю, шорохом какого тона движется облако, упадает первый снег, распускаются деревья и приходит сон. Я все слышу, я весь мир слышу, я укарауливаю каждый звук, несущийся в пространстве не для меня и помимо меня. Конечно, я не мог не слышать, как играет бусловская жена.
Летом она играла при раскрытом окне и ночью, когда все спали. О томительные сумерки одиночества моего, сколь много перечувствовано в вас. Солнце, не закатываясь, стояло на мертвом кольце унтиловского горизонта, и не двигались листки на хилых ключенковских березках. Чистейший утренний воздух, в котором воздымались какие-то непонятные звуки, рвал мне грудь. Она играла что-то совсем незнакомое мне, но длинное, что мне особенно нравилось. Тогда необъяснимая странность случалась со мною. Я сидел неподвижно, но вдруг начинал безумствовать, хотя и не выходили из предела сил мои безумства. Я кусал пальцы себе, однажды - деревянный угол стола, почти ел, например, бумагу, набивая ею рот себе в предупреждение крика. Как мне смешно все это теперь, когда и я, окрепнув от жизни, издеваюсь вместе с вами над разными такими чувствительными проявлениями человечинки. Тогда же я был моложе, и как мне было не есть бумаги, о белые унтиловские ночи!
Часто, не дослушав до конца ее игры, я убегал за Унтиловск и там, на Овдевом болоте, торопился выкричать из себя все ласковые слова, удушавшие меня и сожигавшие мне сердце. В почти горячечном бреду моем верил я, что мои слова лучше, громче, торжественнее тех, которыми наполняет ее жизнь Буслов. Мне даже казалось, что при всей несущественности, так сказать, моего лица я имею многие неоспоримые преимущества в смысле величия, например, души. Мне снилось во сне страшное: будто у меня необъяснимо отрастают когти и клюв. Мне даже приснилось однажды, что меня торжественно сажают на лицевую сторону медали. Я упирался из всех сил и проснулся в холодном поту.
Я, может быть, сходил с ума в тот день, но я не кляну своей тогдашней смелости и теперь, когда воспоминания прошлого лежат предо мной, как раскрытые, замусленные карты. Заранее обдумав, я пробрался во двор ключенковского дома, где обитали Бусловы, и, присев под ее окнами, между дров, затаился. Необходимо пояснить, что Виктор Григорьич обычно колол дрова, когда она играла. Впоследствии я усвоил, что уж разумеется не из пренебрежения к любимой женщине выбирал он именно это время для колки дров. Раскалывая тяжелые комли и суковатые плахи, он нарочно выматывал из себя ту негибкую и непонятную мне силу, которая так бурно кидала его на дыбы перед жизнью. Он колол дрова с неутоляемой яростью; черные длинные космы, оставшиеся от его поповства, налипали ему на лоб. В то время я осуждал его и презирал его вздутые мышцы, непрерывно играющие под взмокшей рубахой. И разве могло быть иначе!
К той белой ночи и относится мой первый разговор с Бусловым. Я сидел между дровами и, кажется (ибо я мутно помню это), вел себя нехорошо, переполнясь самыми невозможными чувствами. Судьба, погонщица людей, толкнула Виктора Буслова в мой закоулок. Он вошел нежданно, а я сидел на полене, как на эшафоте.
- Что ты тут делаешь? - крикнул Буслов, но я не испугался, когда он, ширя выпуклые свои глаза, замахнулся на меня тяжелым колуном.
- Слушаю музыку, - тихо ответил я, отводя глаза в сторону.
- Пошел отсюда! - сказал мне Буслов, как-то чудно усмехаясь, и откинул в сторону колун, жегший, вероятно, ему руку.
Я встал и ушел не оскорбившись, потому что, я знал, и Буслов глядел вослед мне тяжким взором оглушенного быка. Но с тех пор все мутное и расплывчатое, что безотчетно плавало во мне посреди вод, стало крепнуть во мне и соединяться в твердое. Как бы Бог вошел в меня и отделил сушу от жидкого. И на сушу эту я поставил свой собственный Унтиловск - оборотную сторону моей медали. Медаль в данном случае - это я сам. В этот Унтиловск я ссылал все, что было ненавистно мне самому, но порой и тут становился Унтиловск столицей... Впрочем, довольно об этом: я не настолько глуп, чтоб показывать, будто я особенно умен, и не настолько умен, чтоб представляться особенно глупым.