Борис Носик - Тот век серебряный, те женщины стальные…
Ты едешь немножко поздно… Еще очень недавно я мечтала ехать с тобой в Италию и даже начала учиться итальянскому языку: все изменилось в несколько дней. Ты как-то говорил, что я не скоро могу отдать свое сердце, — я его отдала в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверенности, почти без надежды, что меня любят… ты меня не знал, да и я себя не знала. Прощай, милый!
Мне хотелось тебя видеть, но к чему это поведет? Мне очень хотелось говорить с тобой о России.
Едва отослав письмо, Аполлинария начинает уже сожалеть, что из жизни ее уйдет нечто важное (например, разговоры о России, а может, и муки тоже уйдут), она тут же записывает о Достоевском в дневнике: «В эту минуту мне очень грустно. Какой он великодушный, благородный! Какой ум! Какое сердце!»
Впрочем, радости молодой любви делают эту ее грусть недолговечной.
…В воскресенье, всего за три дня до приезда Достоевского, ее возлюбленный Сальвадор вдруг заговорил о том, что он, возможно, уедет из Парижа. Они договорились встретиться во вторник. Во вторник испанца не было дома. Он не появился и в среду и не ответил на записку. Не появился и на следующий день. Потом Аполлинария получила от его товарища письмо, сообщавшее, что у Сальвадора тиф, что он опасно болен, что с ним нельзя видеться. Аполлинария была в отчаянии, обсуждала с Достоевским опасность, грозящую жизни Сальвадора, а в субботу пошла прогуляться близ Сорбонны и встретила веселого Сальвадора в компании друзей. Он был здоровехонек. Ей все стало ясно…
Ночь она провела в слезах, в мыслях о мщении и о самоубийстве, потом позвала Достоевского. Еще при первой парижской встрече он предложил ей уехать с ним в Италию, оставаясь ей при этом как брат. Он обещал ей быть бескорыстным утешителем. Они покинули Париж и двинулись вместе в Италию. Надо ли говорить о том, что он не удержался на высоте «братских» отношений. Иные из исследователей Достоевского (скажем, профессор А. Долинин) упрекают писателя в том, что он не выдержал, не остался до конца великодушным, толкнул бедную женщину дальше — «в тину засасывающей пошлости», пробудил в ее душе новое омерзение к себе и даже мысли о самоубийстве. Но не будь этого, не было бы и кающихся героев, не было бы и Достоевского. Тот же Долинин замечает, что «герой подполья, чтобы тем сильнее казнить себя, выставляет напоказ всю свою мерзость: тяжелее всего воспринимается его поступок с падшей, к которой он тоже вначале приходит как спаситель». Но и Аполлинария была в их странствии уже не та, что раньше (и это тоже отмечает А. Долинин). Она научилась мучительству не хуже Достоевского. Она терзает его недоступностью, разжигает его страсть, ранит мужское самолюбие. И он отнюдь не разлюбил ее за это. Он «предлагал ей руку и сердце» еще и накануне их окончательного разрыва, в 1865-м, да и после женитьбы на преданной, кроткой Анне Григорьевне он продолжал переписываться (а может, и встречаться) с Аполлинарией. Он пишет ей снова и снова, всякий раз словно извиняясь за прозаичность своего брака и своего семейного счастья, называя ее «другом вечным»:
О, милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя. Я уважаю тебя и всегда уважал за твою требовательность… ты людей считаешь или бесконечно сияющими, или тотчас же подлецами и пошляками.
После путешествия по Италии Аполлинария вернулась в Париж. Город этот, чувствует она, нужен всем заблудившимся и потерянным. Дневник ее выдает теперь бесконечные поиски новой любви, взамен прежней. Проходят по страницам мало чем примечательные персонажи-мужчины: Англичанин, Валлах, Грузин, Лейб-медик… Все жмут ей руку (может, это такой дамский эвфемизм XIX века, а жмут вовсе даже не руку). Сама она пишет о погружении в тину пошлости и опять винит в этом Достоевского, который был первым: «Куда девалась моя смелость? Когда я вспоминаю, что была я два года назад, я начинаю ненавидеть Достоевского, он первый убил во мне веру…»
Потом она начинает во всем винить Париж. Мнения ее, хотя и не вовсе бессмысленные, вполне заимствованные (да и то сказать, ей всего 23, а французский она только еще собирается выучить):
До того все, все продажно в Париже, все противно природе и здравому смыслу, что я скажу в качестве варвара, как некогда знаменитый варвар сказал о Риме: «Этот народ погибнет!» Лучшие умы Европы думают так. Здесь все продается, все: совесть, красота… Я так привыкла получать все за деньги: и теплую атмосферу комнаты и ласковый привет, что мне странным кажется получить что бы то ни было без денег…
…Я теперь одна и смотрю на мир как-то со стороны, и чем больше я в него вглядываюсь, тем мне становится тошнее. Что они делают! Из-за чего хлопочут! О чем пишут! Вот тут у меня книжечка: 6 изданий вышло за 6 месяцев. А что в ней?.. [восхищение] тем, что в Америке булочник может получать несколько десятков тысяч в год, что там девушку можно выдать без приданого, сын 16-летний сам в состоянии себя прокормить. Вот их надежды, вот их идеал. Я бы их всех растерзала.
Вернувшись в Россию, она тоже не находила себе места. Все ее любови оказались несчастными. Когда ей было уже около сорока, ее впервые увидел семнадцатилетний Василий Розанов:
Вся в черном, без воротников и рукавчиков… со «следами былой» (замечательной) красоты… Взглядом опытной кокетки она поняла, что «ушибла» меня — говорила холодно, спокойно. И, словом, вся «Екатерина Медичи»… Говоря вообще, Суслиха действительно была великолепна, я знаю, что люди были совершенно ею покорены, пленены. Еще такой русской я не видал. Она была по стилю души совершенно русская, а если русская, то раскольница бы «поморского согласия», или еще лучше — «хлыстовская богородица».
Собственно, об этом на четверть века раньше писал и Достоевский:
Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства… сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям… Я люблю ее еще до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить ее… мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна… Она не допускает равенства в отношениях наших… Она меня третировала свысока…
Молоденький Розанов женился на ней, любил ее исступленно и ненавидел. Они прожили вместе шесть лет, и он много от нее настрадался, «…когда Суслова от меня уехала, — вспоминает он, — я плакал и месяца два не знал, что делать, куда деваться…»
Еще несколько лет он не давал ей отдельного вида на жительство: надеялся, что она вернется, умолял вернуться, а она отвечала: «Тысяча людей находятся в вашем положении и не воют — люди не собаки». Суслова мстила ему еще долго. Ей было уже 62 года, и Розанов давно растил детей от другой женщины, а она все еще не давала ему развода. Дала только в 1916-м, на исходе восьмого десятка лет, но продолжала люто его ненавидеть… К тому времени, как вы могли отметить, со времен парижской истории прошло больше 60 лет, а тайны всех этих непостижимых русских характеров никто не раскрыл…