Владимир Рынкевич - Шкуро: Под знаком волка
— Ты, Миша, наслушался, начитался, сам пишешь — нечего мне с тобой разговорчики вести. Давно тебя знаю, а то бы…
— Зарубил бы, Андрей?
— Народу здесь много.
— Ну, отвел бы куда-нибудь в горы. Это же великие места, святые для русской литературы. Совсем рядом Пятигорск, где убили Лермонтова. За горами Терек, места, где служил Лев Толстой и написал «Казаки». Помнится» он писал о пашем нынешнем прибежище: «Воздух Кисловодска располагает к любви, здесь бывают развязки всех романов»…
— А мой роман здесь начнется, — прервал Шкуро, стараясь успокоиться.
— Лучше уже роман, чем прятаться от большевиков. С чего у тебя с ними началось? — запоздало поинтересовался собеседник.
— Еще с фронта, при Керенском. Мой партизанский отряд в шестьсот сабель стоял в Кишиневе, а тут как раз пришел приказ номер один. К той поре солдаты совсем разложились, пьяные, насвистанные болтаются по городу, оскорбляют офицеров. А у нас-то такого не может быть. Казак едва родился — уже в армии и дисциплину знает. И вот сижу я как-то со своим адъютантом в ресторане, и входят эти… пехотинцы. Конечно, честь мне не отдают, кроют матом аж на улице слышно. Я подошел и спокойно попросил этих защитников вести себя пристойно. А их как понесло. Кричат: «Контры! Каратели!» Я предупредил, что вызову эскадрон. А они — на улицу и там — митинговать. Собрали народ, кричат: «Задушим казаков — контрреволюционеров!» Я с револьвером в руке вышел на улицу, предупредил, что буду стрелять, если нападут на меня. Какой-то их заправила объявил, что никто, мол, меня не тронет, но я должен явиться в комендатуру для разбора дела. Я согласился идти в комендатуру, но снова предупредил, что каждый, кто ко мне приблизится, будет застрелен. Так и шел, окруженный орущей дикой толпой. Вдруг слышу конский топот по булыжной мостовой! Полным карьером вылетел из-за поворота весь мой отряд — шестьсот сабель. Толпа замерла, а я повернулся к этой сволочи, что сопровождала меня в комендатуру, и скомандовал: «Построиться, мерзавцы!» Мгновенно построились и по стойке «смирно». Я дал приказ казакам оцепить этот строй и сказал речь: «Вы забыли дисциплину. Родине нужны воины, а вы превратились в разнузданную банду. Я могу сейчас же здесь перепороть зачинщиков — я их вижу, — но не буду. Разойдитесь по своим частям и служите России», Вот после этого случая на меня нажаловались и в Питер, и самому Керенскому, и вся большевистская сволочь нацелилась на меня и на моих казаков. В Кишиневе оставаться было нельзя, и я решил направиться с отрядом в Персию. Документы мне в штабе оформили, вокзал мои казаки захватили. По моему приказу был сформирован экстренный поезд, и мы поехали. Всю дорогу большевики пытались остановить. Особенно в Харцизске пришлось сцепиться. Как раз по-ихнему было Первое мая. Флагов на станции до черта: красные, черные, желтые украинские, голубые еврейские толпы. Нас останавливают и требуют выдачи всех офицеров для революционного суда над ними. Я послал своего самого горластого вахмистра Назаренко. Тот перед ними выступил: «Вы говорите, что боретесь за свободу, а какая же это свобода? Мы не хотим носить ваших красных тряпок, а вы хотите принудить нас к этому. Мы иначе понимаем свободу. Казаки давно свободны!» Толпа разъярилась, кричали: «Бей их! Круши!» Назаренко по моему знаку скомандовал: «Казаки, к пулеметам!» Дали очередь над головами, и куда делись «революционеры». Друг друга давили, убегая. Доехали мы до Кубани, на Кавказской я распустил своих по домам на двухнедельный отпуск, а после отпуска мы собрались и двинулись в Персию…
Персия… И Стенька Разин гулял там и бил басурман. И Андрей долго еще рассказывал о своих персидских делах: о том, как бил турок, порол революционных матросов, едва спасся от расстрела солдатами-большевиками, как был ранен этими же революционерами-бандитами, лишь чудом избежав смерти.
Ранение было тяжелым. До сих пор от воспоминаний от той ночи перед Рождеством веяло могильным холодом. Пуля шла точно в сердце, но он был в черкеске, и пуля, ударившись в костяные газыри, изменила направление, вышла под мышкой и еще пробила, не задев кость, левую руку, проделав, таким образом, в теле четыре отверстия. По новому большевистскому календарю это произошло в начале января, страшного могильно-холодного месяца.
Пока Шкуро выздоравливал, развалился персидский фронт, и кубанские казаки потянулись по домам — поверили большевикам, будто и на Кубань уже пришла советская власть.
Большевики его не забывали — хотели добить. С помощью верных казаков он в персидской одежде добрался морем до Петровска. Там кубанцев пытались привлечь к борьбе против большевиков, наступавших на Петровск. Казаки отказались и эшелоном через Чечню двинулись в свои края. Об этой поездке Шкуро вспоминал с горькой ненавистью:
— Видел я, как твоя советская власть, Миша, установила там мир и порядок. Чеченцы решили уничтожить все русское население. Жгли села и станицы, рубили русских людей повсюду. Наш эшелон шел не цветущими садами — весна началась, а через груды развалин и кучи пепла. Стаи голодных собак вместо людей. Гниющие на солнце трупы с отрубленными головами. Чеченцы и по нашему поезду открывали огонь, иной раз казачью цепь вперед выпускали. А проехали Чечню — твои комиссары тут как тут. Требуют выдачи офицеров. Она и есть советская власть для этого — чтобы офицеров всех извести, а не мир и порядок устанавливать.
— И что ж ты теперь надумал? Восстание поднимать? Убегать?
— Сижу думаю, — ответил Шкуро уклончиво.
Не сообщать же красному журналисту, как он с Козловым и Мельниковым конфисковали у одного хитрого офицера казенные деньги — 10 тысяч. Поначалу хватит для организации отряда.
Рассказал Михаилу, как уходил от совдеповцев в станице Баталпашинской:
— Только поднялись на гору, а на нас патруль — шестеро конных. Мы открыли огонь, возница наш прибавил, ну и ушли к Кисловодску.
Рассказ был прерван неожиданно, потому что какой нормальный мужчина не замолчит в восхищении при виде молодой женщины, вернее — барышни. Она проходила по аллее независимой походкой, ни на кого не глядя. Лет двадцати двух, но лицом — гимназистка. Нечто бело-розовое. Главное впечатление от всего ее облика — чистота, свежесть, вера в правильность всего сущего. И еще осталась доля девичьего смущения, тщательно скрываемого и сжатыми губками, и ровной прямой походкой, и подчеркнутым безразличием к окружающему миру.
— Да-а… — вздохнул Андрей. — Очи лазоревые… ножки для балета. Надо бы с ней познакомиться.
— Мне не до баб — в подвале с женой прячусь. Вот ты и занимайся. Беги за ней. Твоя-то в Москве? Так действуй. Чего сидишь?