KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний

Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Бенедикт Сарнов, "Скуки не было. Первая книга воспоминаний" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— В моей жизни, — сказал он, — таким эпизодом была история, которую я описал в рассказе «Местечко Кобрин».

Я этот рассказ читал и хорошо его помнил. В нем описывалась жуткая история про то, как толпа изголодавшихся беженцев, кинувшихся к открытым дымящимся котлам, в которых варилась какая-то похлебка, раздавила, насмерть растоптала оказавшегося на ее пути маленького мальчика. Мальчик и его двенадцатилетняя сестренка отстали от родителей, потерялись. Солдаты, в числе которых был и автор рассказа, пригрели осиротевших детей. Один из них, взяв мальчика за руку, повел его к походной кухне, чтобы накормить. И вот тут-то и ринулась на них эта обезумевшая от голода, ничего кроме котлов с дымящимся варевом перед собою не видящая толпа.

Всем моим сокурсникам нетрудно было выполнить задание Паустовского. Все они прошли войну. У каждого в памяти было, наверно, немало таких же страшных, может быть, даже еще более страшных картин. Мозг каждого был до предела насыщен, даже перенасыщен такими впечатлениями. И отвязаться от них, избыть их можно было только одним способом: попытаться излить их на бумаге. Именно вот это неодолимое стремление и толкнуло их к перу, именно оно и вызвало желание писать художественную прозу, именно оно и привело их в этот институт, на этот семинар.

И так, наверно, бывает всегда. Именно так, только так, — думал я, — люди и становятся писателями.

Борис Зайцев, заметивший (и отметивший) Паустовского из своего парижского далёка, сказал о нем, что всеми своими книгами этот писатель словно бы хочет сказать:

Ну, вы там занимаетесь устройством человечества, а ведь есть и получше вещи, чудесные озера, удивительные леса, лесничие, умные старики из народа, мальчики, всем интересующиеся, иногда фантазеры и поэты, есть ведь благоухание трав и лугов, какой-то страшный челн, проросший цветами, древний мерин, которого жалеет конюх Петя.

Бориса Зайцева я тогда, конечно, не читал. Даже о таком и не слышал. (Да этот его портрет Паустовского тогда еще даже и не был написан.) Но писателя Паустовского уже тогда я видел и представлял себе именно вот так, как изобразил его в этих немногих словах старый русский писатель, кончавший свою жизнь в эмиграции.

И вот оказалось, что даже Паустовский — этот тонкий пейзажист и нежный лирик, — оказалось, что и он тоже желание стать писателем впервые испытал оттого, что мозг его был перенасыщен кровавыми и страшными впечатлениями еще той, Первой мировой войны.

Оказывается, его тоже, как и всех моих тогдашних друзей-фронтовиков, распирало. Как и они, он тоже хотел освободиться от переполнявших его впечатлений. А кроме того — об этом тоже прямо было сказано в том его рассказе, — он, всеми своими книгами говоривший, что есть на свете вещи получше, чем «устройство человечества», захотел стать писателем, потому что верил в силу слова. Верил, что словом писателя вернее, чем каким-нибудь другим способом, можно изменить, улучшить, очеловечить наш жестокий и страшный мир.

А я?

Я хотел быть писателем просто потому, что мне хотелось писать. И никакой другой, более серьезной причины, объясняющей это мое желание, я назвать не мог. И никакого случая, никакого эпизода, который я мог бы представить как первый толчок, вызвавший у меня это желание, в моей небогатой событиями жизни тоже не было.

Не рассказывать же о том, как в детстве мне подарили кожаную тетрадь и как я долго мучился, не зная, на что ее употребить.

Хотя, собственно, почему бы и нет?

Признался же Джордж Оруэлл в своем эссе, написанном как раз на эту тему, так прямо и озаглавленном — «Почему я пишу», что с самого раннего детства — лет с пяти-шести — знал, что когда вырастет, обязательно станет писателем. И объяснил это тем, что рос одиноким ребенком и одиночество это «выработало свойственную таким детям привычку сочинять разные истории и разговаривать с воображаемыми собеседниками».

Нечто похожее я, наверно, мог бы написать и о себе.


Был в семинаре у Паустовского еще один студент с биографией, похожей на мою, — Макс Бременер. (Мы с ним потом подружились.) Как и я, он тоже пришел в институт со школьной скамьи. Как и мне, ему тоже не о чем было писать, кроме как о своем детстве. Тем не менее Паустовский к нему благоволил. А много лет спустя в письме Константина Георгиевича, отправленном из какого-то Дома творчества (то ли из Переделкина, то ли из Ялты), я прочел такую фразу:

Здесь живет сорок человек. Тридцать девять — члены Союза писателей — не писатели. И один не член Союза писателей — писатель. Макс Бременер.

Вот ведь понял же Константин Георгиевич, что Макс, напечатавший тогда лишь два-три коротеньких рассказа, — писатель. А те тридцать девять членов Союза писателей, наверняка написавшие и издавшие немало увесистых томов, — не писатели.

Наверно, я бы тоже — не хуже Макса — мог написать о своем детстве.

Но что я мог о нем написать?

Я был комнатным, книжным мальчиком. Все мои сверстники только и ждали того блаженного часа, когда родители разрешат им выйти из дому погулять. Загнать их с улицы домой было нелегко. Ближе к вечеру изо всех окон нашего многооконного дома неслись материнские голоса:

— Але-ша! Сейчас же домой!

— Женя-а! А уроки кто будет делать? Пушкин?

У моих родителей этих проблем не было. Со мной у них были совсем другие, противоположные трудности: меня невозможно было выгнать из дому на улицу. На постоянные приставания отца, интересующегося, почему я вечно торчу в четырех стенах с книгой в руках, я отвечал, что во дворе меня мальчишки дразнят, на что отец реагировал всегда одной и той же неизменной репликой:

— Почему меня никто не дразнит?

Вот обо всем об этом мне бы и вспомнить, выполняя задание Константина Георгиевича.

Но это я сейчас так думаю. Тогда такая мысль мне в голову прийти не могла.

4

Маяковский, которого я тогда любил и о котором написал первую в своей жизни статью, так объяснял, чем настоящий поэт или писатель отличается от ненастоящего:

Человек, впервые формулировавший, что «два и два четыре», — великий математик, даже если он получил эту истину из складывания двух окурков с двумя окурками. Все дальнейшие люди, хотя бы они складывали неизмеримо большие вещи, например, паровоз с паровозом, все эти люди — не математики.

Это остроумное замечание Маяковского, высказанное им в его статье «Как делать стихи», я, конечно, знал. И оно тогда, помню, очень мне нравилось. Но истинный смысл этого простейшего соображения тогда до меня не дошел.

Что касается математиков, оно, может, и так. А вот в литературе… Тут — нам это внушали, и мы в это твердо верили — складыванием окурков ничего путного не добьешься. Тут надлежит складывать именно паровозы с паровозами. А еще лучше — домны с домнами, мартеновские цеха — с мартеновскими цехами, армии с армиями, фронты с фронтами. И величина (не только величина, но и величие) писателя как раз и определяется величиной (и величием тоже) тех явлений и предметов, из которых он «складывает» свой художественный мир. Недаром же величайшим из великих справедливо считается автор «Войны и мира», где и Наполеон, и Кутузов, и Бородино, и пожар Москвы, и прочие грандиозные события отечественной — да и мировой — истории.

А ведь я уже тогда читал (и запомнил) в воспоминаниях Короленко о Чехове:

— Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы?.. Вот…

Он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь — это оказалась пепельница, поставил ее передо мною и сказал:

— Хотите — завтра будет рассказ… Заглавие «Пепельница».

И глаза его засветились весельем. Казалось, над пепельницей начинают уже роиться какие-то неопределенные образы, положения, приключения, еще не нашедшие своих форм…

В той чеховской пепельнице как раз и тлели те самые четыре окурка, которые Антону Павловичу с успехом заменяли предписанные нам паровозы, домны и мартеновские печи.


Помню, я тогда позавидовал Чехову. Позавидовал не таланту его, не силе его художественного воображения, а тому, что в его время можно было черпать свои сюжеты откуда угодно. Хоть из пепельницы. В наше время это было уже невозможно. Это я воспринял как данность. Как непреложную истину, не подлежащую обсуждению.

Твердое убеждение, что, прежде чем сесть за письменный стол, писатель должен долго и упорно «изучать жизнь», долго меня не покидало. И справедливости ради надо признать, что в этом повинны не только официальные тогдашние наши учителя — теоретики и практики соцреализма, но и те наши «боги и педагоги», которым мы не могли не верить.

Вот, например, Бабель. В сентябре 1933-го, вернувшись в Москву из довольно длительного путешествия по Европе (Франция, Бельгия, Италия, Германия, Польша), он делился впечатлениями об этой поездке с коллегами и друзьями. Его спросили: есть ли сейчас в эмигрантской литературе какие-нибудь талантливые писатели, кроме стариков — Бунина, Куприна, Зайцева, Шмелева?

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*