Т. Толычова - Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества
Благодарю вас, милая Eudoxie[112], за ваше намерение прислать мне еще две тысячи; но боюсь, что это обременительно, что вы, не спросясь с благоразумием, даете такие деньги, которые вам нужны: не забудьте о долге, о ваших постройках; одним словом, печатание моих стихов пойдет порядочно, а покой мой придет в беспорядок. До тех пор будет камень на сердце, пока не получите вы этих денег назад; если бы они только были ваши — тогда бы ни слова, но они принадлежат не вам одним. Едва ли я не светренничал, что затеял этот подушный сбор с моих друзей. Я знаю, что вы мне на это отвечать будете, но со всем тем я все остаюсь на стороне Ивана Никифоровича[113], который верно хмурится.
Милая Анета[114], ваше письмо и грустно, и мило. О! Я очень чувствую, как должно быть пусто вокруг вас. Мысль об этой запустелости сжимает душу. Мы поделимся ею. Простите, друзья! В голове и душе у меня та же неясность. Из Петербурга напишу более. По крайней мере, теперь верно одно: мне оставаться здесь не должно. Все прочее на произвол судьбы! Детей целую. Вас за письмо двадцать раз.
Отвечайте в Петербург. Азбукиных[115] друзей обнимаю. Были ли вы 3 августа в Черни? Напишите. От Негра[116] нет ответа на три письма; милый бесценный Негр! Люблю его более, нежели когда-нибудь.
2 августа
Я опять раскрываю письмо свое, чтобы написать опровержение на первую его страницу. Ее писало пристрастие. Теперь пишет благоразумие, или, лучше сказать, списывает, потому что это еще написано вчера ввечеру, после маленькой ссоры с самим собою, которая кончилась миром. А написано это у меня в белой книге, которая в иные минуты бывает мне добрым товарищем, и написано в ней вот что: «Здесь я не имею того, чего желаю! Но вопрос, могу ли его иметь? Может ли Екатерина Афанасьевна быть для меня точно такою, какою я бы желал. Нет! Это невозможно и невозможно не от нее, но от обстоятельств наших, которые должны нас рознить. Как же обвинять за невозможное? Было бы несправедливо! А несправедливое обвинение только прибавит одно лишнее и бесполезное горе к тем горестям, которые она имела и имеет. Гораздо лучше, и благороднее, и справедливее жалеть о тех обстоятельствах, которые и ее и меня лишают способа дать друг другу какое-нибудь счастие и не силиться победить непобедимого. Ласки ее, точно, ко мне искренние, но более не может она дать ничего, и виноваты в том обстоятельства. Мы смотрим на вещи разными глазами, мы не согласны в образе чувств наших — без этого согласия быть вместе нельзя: будем только мучить друг друга, но стараться произвести это согласие также нельзя, на это усилие она неспособна. Итак, расстаться и не обвинять ее несправедливо. Она так же достойна сожаления, как и я!» Видите, сколько перемен в три дня! Но теперь, кажется, хаос в порядке.
У бесценной Марьи Алексеевны[117] целую ручки; каково ее здоровье? Поклонитесь самым дружеским образом Елене Ивановне[118]. Здорова ли Наталья Андреевна? Что от нее нет никакой весточки?
Бедный Федор Александрович[119]! Жаль его от всего сердца. Еще одним прекрасным, благородным человеком менее в нашем кругу!
Пошлите письмо Уварова к Плещееву и скажите ему, чтобы он отвечал мне на мои три письма. Я, однако, не дуюсь. Буду писать к нему из Петербурга. Авдотья Петровна! Кавелин[120] должен непременно вам нравиться: он прекрасный человек, — когда увидимся, расскажу вам один его поступок, которого довольно, чтобы судить о нем безошибочно. А мне он был большим утешением в первые минуты петербургской жизни, за которые я заплатил ему искреннею дружбою. Я с ним говорил обо всем, и нельзя было скрываться, потому что эта доверенность была уже сделана Воейковым в дни его пламенной ко мне дружбы.
11. А. П. Киреевской
16 сентября 1815 года
Петербург
Я не писал к вам с третьего августа — довольно времени! Да и вы, милые сестры или маточки (?), помалчивали. Виноват! Нет! Я недавно получил прекрасное письмецо от Анеты! Получил кошелек — бесценный подарок прекраснейшего человека! Еще на полях Анетина письма получил какой-то долбинский логогриф, которого по сию пору разобрать не умею!.. Сам Эдип этого не отгадает! Верно это мне мщение от вас, милая Eudoxie, за то, что мои оба последние письма не к вам адресованы, а к Анете. Чтобы заставить вас проговориться, пишу это письмо к вам, хотя в нем и отвечаю на Анетино. А Катя[121] ко мне и не приписывает! А Букварь[122] и не откликнется! Что они? Разве могут на меня сердиться? Разве могут вообразить, что мои письма, к одной из вас писанные, в то же время и не к ним? Пожурите и заставьте мне сказать хоть словечко! От Плещеева не имел ответа на 5 писем, из которых четыре большие! Что с ним сделалось? Уведомите меня об них! Мне это начинает быть и грустно, и больно, и досадно! Прошу вас тотчас по получении этого письма послать к нему от моего имени и попросить и его, и Анну Ивановну с поклоном написать ко мне хоть две строчки. Черная, милая рожа! Кто его растолкует! А здесь я об нем вспоминаю с особенным чувством! Мне бы хотелось показать и Тургеневу[123], и Блудову[124], которые прямо меня любят, этого арлекина, который им не уступает в дружбе ко мне! А он молчит и сжался как паук в своей паутине! И нет мне от него никакого ответа!
Мне надобно сказать вам о себе очень много! Я отправился сюда из Дерпта 24 августа! Fermement résolu de ne plus у reparaître![125] Там быть невозможно — как ни тяжело розно, как ни порывается к ним душа, как ни украшает отдаление все то, что так печально вблизи, но быть там нельзя! В этом я теперь уверен! Самое бедственное, самое низкое существование, убийственное для Маши и для меня! Быть рабом и, что еще хуже, сносить молча рабство Маши — такая жизнь хуже смерти! Но вот что диво! На половине дороги от Дерпта мой шептун шепнул мне, что все еще может перемениться, и я принялся писать к Екатерине Афанасьевне письмо, воображая, что меня зовут назад, что на все соглашаются, что мы все становимся дружны, что между нами, с уничтожением всех препятствий, поселяется искренность, согласие, покой — одним словом, воображение загуляло и только на последней станице остановилось. Я перечитал свое письмо, нашел в нем все то же, что говорено было и писано двадцать раз, и все, что казалось так возможным за минуту, вдруг сделалось невозможностью. И я решил спрятать это письмо за нумером в архив разрушенных химер и въехал в Петербург с самым грустным, холодным настоящим и с самым пустым будущим в своем чемодане. Но теперь опять что-то загомозилось для меня в будущем — что-то похожее на надежду. Вот в чем дело. Я приезжаю к Павлу Ивановичу[126]. Он по одному письму Екатерины Афанасьевны стал меня допрашивать обо мне и Маше; я в этот раз ничего ему не сказал ясно, но лицо мое и несколько слез сказали за меня яснее. Между тем Александр Павлович[127] все сказал своей матери, которая — подивитесь — говорит, что она не находит ничего непозволенного, что между нами нет родства! Важная победа! Хотя Павел Иванович и не согласен еще с нею, но он верно согласится. Я уже два раза с ними говорил — один раз с нею одной, другой раз с нею и с ним вместе. Марья Николаевна почти обещала писать, между тем, узнавши от них решительное их мнение и если согласятся написать письмо к Екатерине Афанасьевне, я напишу и к Елене Ивановне[128], чтобы она, с своей стороны, написала. Это единственное нам остается средство; если оно не поможет, то поджать руки и ждать с терпением The great teacher[129]. Из этих обстоятельств вы можете заключить, в каком я волнующем положении. Не делаю никаких планов и не имею никакого занятия. Между тем рассеяние, в котором нет ничего привлекательного. Вот уже я две недели с лишком в Петербурге, а еще не принимался ни за что. И не знаю, когда примусь. К новой моей надежде я совсем не привязываюсь, я смотрю на нее, как на волка в овечьей коже, и не подхожу к ней близко. Если ничто не сбудется, то выползу к вам, на ваш берег, к друзьям и к уединению. Здесь, во всяком случае, мне должно пробыть, по крайней мере, до конца февраля, чтобы кончить издание своих стихов и еще кое-какие работы, а скоро ли примусь за них, не знаю. Здесь не Долбино. Да и перспективы прежней уже нет. Думаю, что голова и душа не прежде, как у вас, придет в некоторый порядок — у вас только буду иметь свободу оглядеться после моего пожара, выбрать место, где бы поставить то, что от него уцелело, и вместе с вами держать наготове заливную трубу. Здесь беспрестанно кидает меня из одной противности в другую: из мертвого холода в убийственный огонь, из равнодушия в досаду. Я имел здесь и приятные минуты, и где же? Там, где никак не воображал иметь их. Во дворце царицы! Дня через два по приезде моем сюда Нелединский[130] уведомил меня, что надобно с ним вместе ехать в Павловск. Я отправился туда один 4-го числа поутру и пробыл там 3 дня, обедал и ужинал у царицы и возвратился с сердечною к ней привязанностью, с самым приятным воспоминанием ласки необыкновенной. В эти три дня не было ни одной минуты для меня неловкой: простота ее в обхождении так велика, что я нисколько не думал, где я и с кем я; одним словом, было весело, потому что сердце было довольно. В первый день было чтение моих баллад в ее кабинете, в приватном ее обществе, состоявшем из великих князей, двух или трех дам, Нелединского, Вилламова и меня. Читал Нелединский: сперва «Эолову арфу», потом «Людмилу», потом — опять «Эолову арфу», которая особенно понравилась, потом «Варвика», потом «Ивика».