Василий Бетаки - Снова Казанова (Меее…! МУУУ…! А? РРРЫ!!!)
—---------------
Была у меня в это «моё самое студенческое время» и вторая компания, с институтской не пересекавшаяся. Стиль у нее был иной, и состояла она из непризнанных ни тогда, ни позднее художников, и кроме меня был там один только человек, писавший стихи — Алик Мандельштам.
Был он никаким не родственником Осипа Эмильевича, а просто однофамильцем, сыном американца, рабочего, наивно переехавшего в СССР, «в погоне за грядущим», как формулировал это Алик.
Его, собственно, звали Роальд, в честь Амундсена, но он предпочитал быть Аликом. Физически он был полнейшей противоположностью великому путешественнику. Болезненный, по месяцам иногда прикованный к постели костным туберкулёзом, он только мечтать мог о путешествиях, и, отчасти поэтому, в стихах его была такая неудержимая экзотика, «солнце, рыжéе, чем стадо горилл»
Весь же реальный мир его были наши тихие кварталы в «достоевском Петербурге»: Канал Грибоедова, Мойка, Пряжка, Крюков канал, все три Подъяческие, Казначейская.… В общем «от Сенной до Театральной» и чуть западнее. Наши обшарпанные дворы, забитые дровяными сараями, булыжные мостовые, с чем-то вроде канавки по центру, да какие-то «распивочные», открывавшиеся тогда, по крайней мере, в районе Сенной, в 7 часов утра…
Эти кварталы казались таинственными даже в то прозаическое время, хоть и были они ничем, вроде бы, не примечательны. Сейчас там селятся пачками «новые русские», а тогда не отличить было пьяного работягу от Раскольникова, идущего убивать старуху …
При всей склонности к романтической экзотике, Алик был поэтом этих «достоевских и бесноватых» кварталов Питера…
Вот стихи его, написанные тогда же, в конце сороковых:
Мостика профиль горбатый,
Милая, тих, как всегда,
В красную дырку заката
Ветер вдевал провода,
Бедный, неласканный, старый,
Скоро устав на земле,
Кто-то качался кошмаром,
Будто в трамвайной петле…
Вообще-то трамваи, оглушавшие визгом, дребезжащие — с Канала Грибоедова в переулки, или из узких этих переулков снова на Канал, появлялись как призраки из того, «блистательного Санкт-Петербурга», куда большинство из нас не каждый день и попадало. (Ну, только я в институт, на Петроградскую, ездил, обычно на велосипеде, пересекая Невский и Марсово Поле) А ведь всего, казалось бы, пятнадцать минут пешком до Невского!
Визжали и визжали трамваи, визг был слышен ещё с Театральной площади и растворялся в этой тихой безавтомобильной части города, за которой непосредственно начиналась пушкинская «Коломна».
Но я — о трамвае, ведь у Алика был он таинственнее, чем у Гумилёва:
Сон оборвался, но кончен.
Хохот и каменный лай.
В звёздную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай,
Пара пустых коридоров
Мчится один за другим,
В каждом — двойник командора,
Холод гранитной ноги.
Алику было необходимо стихами, точнее в самих этих стихах, вырваться из пут повседневности в экзотическую даль, куда не ходят трамваи… И чем серее были туманы, тем ярче его стихи, чем серее люди, тем праздничнее строки…
Мы иногда бродили ночами. Алик, опираясь на палку, приняв очередную дозу морфия, который только и спасал его от мучительных болей запущенного костного туберкулёза, выходил, когда вечерело, высовывался из подворотни, оглядывался и молчаливой тенью появлялся на тротуаре.
Первым из нас присоединялся к нему живший по соседству художник Вадим Преловский, рисовавший наши грязные дворы, набережные с перекошенными фонарями, где у подъездов смутно угадывались тени влюблённых, которым некуда было деться.
Выходил и я из бордового семиэтажного дома у Львиного мостика, потом к нам присоединялся художник Арефьев — «Арех»…
А белая ночь смазывала углы заброшенных и малоизвестных набережных Крюкова или Пряжки…
Мы себя называли "Болтайкой", и прожила «Наша Болтайка» довольно долго. После того, как я с Юлей Стефановской «эмигрировал» на Дон, опасаясь посадки, компания продолжала существовать; днём кто-то учился, кто-то сидел в «Публичке», выискивая что-нибудь полузабытое, почти все рисовали и рисовали, а вечерами часто опять собирались у кого-нибудь на Канале…
В начале 56-ого, вернувшись в город, я узнал, что в 54 году повесился Вадик Преловский. Состав "Болтайки" почти полностью сменился, только центром её все равно был Алик…
Он умер в 58-ом. Я думаю, что скорее от безнадёжности, чем от самого костного туберкулёза. Дожить до 28 лет позволили ему только стихи.
Чем серее был туман, тем ярче его стихи. Разлад мечты и действительности — перепад напряжений — порождал эту яркую, хотя в чём-то и беспомощную поэзию.
Видишь, деревья на крыши
Позднее золото льют,
В Новой Голландии, слышишь,
Карлики листья куют…
. . . . . . . . . . . .
… Мы собирали букеты
Тёмных ганзейских монет…
Художник Арефьев — единственный из «Болтайки», с кем я встретился через годы и годы. Он приехал в Париж в середине семидесятых тяжёлым алкоголиком, а месяца через три здесь и умер…
—-------
В то же институтское время я продолжал посещать «центральное ленинградское объединение молодых писателей».
М. С. Довлатова уже отказалась от руководства этой, как она выражалась, «демобилизованно-заводской богадельней», так что руководители объединения непрерывно сменялись. С уходом Довлатовой обстановка резко изменилась в худшую сторону. В объединение приходило немало «литераторов от станка», ни разу станка не видевших и довольно агрессивных. Настроение они изрядно портили и мне, и Лёве Мочалову и Владимиру Британишскому, да и старшим: таким, как Наталья Грудинина, или Игорь Ринк.
Нас «воспитывали», то есть натаскивали «в идейном смысле», ставили в пример то Луконина, то какого-нибудь Хаустова, а в руководители однажды назначили (к счастью не надолго!) некого Сергея Орлова, который был, как поэт, если процитировать Маяковского, «рабочий и крестьянин сразу» да ещё якобы горел в танке…