Сергей Аверинцев - Сергей Сергеевич Аверинцев
15.2.1990. С Аверинцевым на фольклорный ансамбль некрасовских сумских казаков с духовными песнями; Аверинцев, поздравив малый зал Консерватории со Сретеньем, сказал кратко не готовясь о многозначительности русских духовных песен, в отличие от колядок. «Раю мой раю, etc.» Люди («русские индейцы», Рената) в пестром, с перьями, восточного лица; большой силы, но больше клубные, и поют так, как пели им в детстве: как колыбельные, сами, боюсь, не замечая инфантилизма. У меня заболела голова, как последние лет пять всегда болит от бессмыслицы. — По поводу Ренатиного и Струве упрека евреям в «Новом мире» 1989, 12 в редакции «НМ» было партийное собрание, нервно говорили против антисемитизма. Ира хочет уходить. Аверинцев пошел в редколлегию не «Нового мира», а «Знамени». Разброд.
Аверинцев в Париже для журнала ЮНЕСКО говорил о новом
391
человеке, сверхгедонисте и машинном: новый секс так не похож на страсти наших родителей, как машина на лошадь.
7.3.1990. Слушал отчасти Аверинцева. Всё старое. Потом он сказал, что он в сумеречном состоянии, то и дело начинал про себя: «Сколько душе ни томиться в мире глухом и немом...» Совершенно холодная Ирина Ивановна Софроницкая написала на эти его средиземноморские стихи музыку и подпевала их, как гимн. Дорога к подъезду была перегорожена грузовиком с подъемником. «Зачем же он стоит?» «Потому что не сидит», остроумно сказал Аверинцев.
8.4.1990. Вербное воскресенье. После храма Ваня потерял шапку и всплакнул, мы пошли и нашли. Маша цветет, тиха, мила, очень много в лице. Аверинцев сбежал от нас и, наверное, пришел домой и похвастался Наташе, я сбежал от них всех.
Декларация Христианского социального форума (ХСФ). [...] Наступивший период жизни нашей страны требует от христиан осознания своей ответственности перед обществом [...] Силы, враждебные идеалам свободы, демократии и прав человека, сейчас пытаются использовать христианство в своих целях [...] Подписи: С.Аверинцев... (всего 20).
9.6.1990. Аверинцев думает однозначно, что на Запад ехать хорошо.
5.7.1990. Аверинцев простуженный из Парижа, выступал в ЮНЕСКО и привез последний вестник РХД и «Курьер ЮНЕСКО» со своим интервью о гедонизме, в вестнике стихи о звезде и втором Съезде 12.12.1989.
7.7.1990. То, как Аверинцев вдруг сказал, что я говорю нужное ему, и то, что мы впервые говорили как равные и как друзья, почти впервые, не пустота. Он из Парижа, где говорят, что вместо февраля настала наконец зима, и он простудился. После официальной части ЮНЕСКО он спорил до хрипоты, доказывая западным, что, условно говоря, в Москве умеют считать не только до двух, но и до трех, ему не поверили и зачислили в антигорбачевисты. Вовсе нет, возражал он, я хочу ему успеха, жалко видеть его зависимость, податливость, аморфность. Уже из боли за человеческое существо хочешь
392
ему успеха, сказал я. Да, согласился Аверинцев. Он показал только что вышедший Вестник РХД, где его стихи о кремлевской звезде, и я указал ему на две-три слишком победительные строки. Другие совершенно пронзительные. Он не обиделся, наоборот; и посоветовался: ему присылают «Студенческий меридиан», и там в каждом номере обязательно, чего другого может и не быть, но раздел хуже чем порнографии, холодных советов по перверсной технике. И непонятность, как возразить, ведь журнал всё-таки ему любезно дарят, не жаловаться же на них другим, как-то соединилась у него с недоумением, почему люди без причин нерадостны [...] Аверинцев теперь что-то вроде специалиста по борьбе с техногедонизмом, в тех советах он и технику, и гедонизм как раз в чистом виде видит. — Тихая Наташа пришла из распределителя Академии наук на Ленинском проспекте, принесла «заказ». Я извинился перед ней, что мы не спохватились ее оттуда захватить. Отношения между ними грознеют вдруг, она кричит — когда он поворачивается со странной решительностью назад за галазолином, «ты знаешь ведь, я разбрасываю эти лекарства повсюду», — «Сережа, Сережа!»; и в его тоне тоже подготовленность к противостоянию. При ней он цитирует лучшее, ему кажется, эротическое стихотворение неизвестного мне немца: «Kein Ungesttim und kein Verzagen...» [...] — Я был как раз за технику, всякую, только ее мало; за Камасутру, которая развертывает всю технику, и духовную; скажем, правду о переносе влечения. Аверинцев сказал, что есть вещи, о которых надо забыть, чтобы говорить об этих, как в «Круге первом» человек из лагеря удивился, увидев, что на гражданке одежда имеет два номера, а не только один, и догадался, что чтобы помнить об этих двух номерах, надо о чем-то уже забыть. Блестяще сказано; это Аверинцев, гениальный. Но, сказал я, не всё лагерь, и вне лагеря тоже есть, вне монастыря и аскезы есть. Я понимал, что это всё еще не главное; но я и знал, что он чувствует, он такой. — Говорили о детках, они целиком предоставлены сами себе, только сами решают главные вещи, кого любить, кого нет, когда обижаться. Аверинцев, подумав: «Не спрашивают. Если бы я кого-нибудь спросил. Если бы мои детки хоть раз спросили». Наташа, улыбаясь: «Не спрашивают никогда. Всё всерьез, трагично, одноразово, только сами решают».
Аверинцеву нравятся строки в новых стихах Бродского: «Входит некто православный, говорит: теперь я главный, у меня в уме жар-
393
птица и мечта о государе, дайте мне перекреститься, а не то в лицо ударю».
14.7.1990. Звонит Аверинцев, просто так, я говорю ему о своей грусти и о Москве, лучшем городе в мире. Может быть, говорит он, и может быть она была лучшим немного раньше, когда, чтобы продолжить парадокс, было хуже. Он говорит о Фоме Фомиче Описки-не, захвачен этой тайной, называет ее мило по-западному: критика авторитарного дискурса (т.е. почти так, своими словами, мягкими, обходными, но линия зависимости ясно узнается), внедряющаяся в сам язык созданием пародийного языка; страшно интересно в обоих смыслах. Я говорю, что Достоевскому стало самому страшно, повесть не додумана, сведена в духе светлой реформенной эпохи к шутке, — стало самому страшно, на что он замахнулся, уж на православие — конечно, но и больше того. Аверинцев мягок, дважды говорит, что хотел бы долгого разговора, и я издали только подхожу к тому жуткому, тайному, раздирающему, о чем для меня только и имеет смысл говорить всё последнее время.
18.7.1990. Звонит Ванечка, у него болит голова и правый, «нет, фу, левый» глаз, и живот, он нежен, как всегда, передает, что папа меня любит, «скажи, что я его люблю». Папа берет трубку. Говорю, что Ваня научил меня не класть трубку после прощания, он никогда не кладет: оказывается, что потом всегда есть что сказать; невыносим разрыв окончания, человечество должно обязательно что-то придумать чтобы его сгладить. «Да, человечество должно придумать», ровным, спокойным довольным голосом, «райским». Наташа любезная, благодарная, за что? Какая семья!