Сергей Андреевский - Книга о смерти. Том II
Ни в ком из людей, с которыми приходилось мне встречаться, я не чувствовал такого оригинального превосходства над общим уровнем, такой свободной и естественной приверженности ко всему прекрасному, как в Урусове. В нем удивительно сочетались обожание жизни и отрицание Бога, восхищение природою и равнодушие к смерти. Все друзья окрестили его «эллином» – редкостным мудрецом, любившим с детским доверием «радости бытия». Он был добр и чувствителен. Но юмор, внутренняя бодрость и способность к шутке никогда его не покидали. Вспышки негодования и сарказма вырывались у него красиво и ярко, но – скорее, как проявление артистического темперамента, чем из глубины сердца. Он легко смягчался и редко упорствовал, – если только дело не касалось его капризных и сильных увлечений в области искусства. В таких случаях он был неумолим и отдалялся от противника, как от ничтожного человека. Внутреннее отчуждение от таких людей держалось в нем очень упорно. Кажется, больше всего он любил книги. Он говорил: «Произведение слова – это единственный вид бессмертия. Один стих может пережить целый народ». Он постоянно ведался с букинистами и откапывал разные курьезы. Его часто пленяли «человеческие глупости» («les bêtises humaines», до которых был охотник и его кумир Флобер). Когда Урусов собирал у себя друзей, он угощал их за ужином, в виде десерта, чтением разных добытых им нелепостей, и, читая их, блаженно смеялся до слез… В какой-то безвестной поэме он восторгался описанием героини, о которой автор говорит, что у нее при дыхании
Грудь поднималася высоко
И опускалась каждый раз…
В стихотворении другого автора, «Давид и Голиаф», упоминалось, что Давид, выступив на бой с Голиафом, предварительно «осенил себя крестным знамением»… Урусов предъявил нам тоненькую желтенькую брошюру, купленную в какой-то бумажной лавке – под заглавием «Стихотворения князя Оболенского», где это было напечатано, и т. п.
Урусову пришло в голову записывать адвокатские «перлы» в самом разгаре прений. Вот несколько фраз, которые он поймал.
«Пожалейте, г.г. присяжные, эту старуху, смотрящую одной ногой в могилу».
«У подсудимого, г.г. присяжные, сзади столько пережито, что наказание излишне».
Начало речи: «Выслушав картину, нарисованную товарищем прокурора…»
«И тогда наконец ему удалось вырвать драгоценную вещь из рук этой акулы…»
Все это тешило Урусова, как ребенка. У него всегда была в кармане книжка на длинной стальной цепочке. Туда он заносил всякие подобные заметки. Таких книжек накопилось множество. Они где-то хранятся и когда-нибудь всплывут.
К слогу, к форме речи он был чрезвычайно придирчив и чувствовал каждую неловкость оборота. Он удивлялся, что в Москве с благоговением и жадностью слушали одного либерального оратора, который приступал к речи, например, такою фразою: «В то время, когда в России робкими шагами зарождалось самосознание…» Урусов разводил руками: «Еще не родилось, а уже делает шаги!»… Как-то, проезжая со мною по Новинскому бульвару, он меня толкнул под локоть: «Посмотри. Это дом Плевако. Видишь, какой огромный. Ведь вот, у человека есть слава, есть деньги, есть дом, а слога – нет!».
Почти наравне с культом слова в Урусове жил другой культ – культ женщин. Он их любил, как цветы, как солнце, как лучшую радость жизни. Он рассуждал: «С основания мира признано, что высшая эмоция, данная человеку, есть все-таки поцелуй». Сверстники и приятели Урусова называли его не то «сатиром», не то «эпикурейцем». Пожалуй, он был и то и другое. Но все искупалось его искренностью, добродушием и каким-то детским легкомыслием. Он был нетребователен. Умел находить прелесть в самых заурядных «милых созданиях»… Ни одного длинного и захватывающего романа он не имел. При всем блеске своего ума и обаятельности своего характера, он не одержал среди женщин ни одной из тех побед, которые достаются так легко разным «знаменитостям» нашего пола. Да! Женщины любят или пошлость, или грубый деспотизм, или роковую страсть. Ничего этого в Урусове не было. Он исповедовал завет Пушкина: «Упивайтесь ею, сей легкой жизнию, друзья». К своим разнообразным, общедоступным и случайным подругам он всегда относился с благодарной нежностью. Он говорил: «Ведь в каждой из них есть душа, бьется сердце…» С иными он вступал в переписку, делал им кое-какие подарки, оказывал пособие, и все это без малейших притязаний, с истинно философским эллинизмом. Здесь будет кстати рассказать такой случай. Как-то в Демидовом саду, в нарядной веселой толпе, Урусов встретил одну знакомую и, весь сияющий, с увлечением разговорился с ней. Окружающие обратили на нее внимание, и когда он с ней расстался, спросили его: «кто это?» Он с доброй и широкой улыбкою ответил: «Прехорошенькая дама! Разошлась с мужем – сошлась с публикой…»
Вскоре после выхода в адвокатуру, Урусов переселился из Петербурга в Москву – «поближе к родным могилам». Там у него был наследственный дом в Криво-Никольском переулке, с флигелем и небольшим садом. Он занял дом, а флигель отдал внаем. Обе эти постройки, окрашенные в светло-желтый цвет, были соединены воротами с двумя калитками. Вход к Урусову был со двора. Позвонив у стеклянного тамбура, вы попадали в маленькую темную переднюю. Налево, в большой угловой комнате, предназначенной для зала, помещался кабинет. В нем было много света. Под потолком, вдоль всех четырех стен, тянулись построенные Урусовым хоры для книг с трельяжами из белого дерева. Для доступа на эти хоры имелась особая передвижная лесенка. Посредине обширный стол, заваленный рукописями, по сторонам – большие кресла. На колонне – бронзовый бюст Вольтера работы Пигаля – остроносая лысая голова с впалыми щеками и двумя глубокими морщинами, огибающими насмешливые губы. За кабинетом была просторная гостиная, увешанная старыми картинами и обставленная красивою мебелью разных стилей.
Урусов имел пристрастие к коллекциям, каталогам и алфавитам. Все его книги записывались на особые карточки. Вся переписка с лицами сколько-нибудь интересными хранилась в отдельных папках с обозначением на обложке имени, фамилии и дня рождения корреспондента. Выписки из свидетельских показаний по делам и заметки для речей систематизировались также особым порядком. Кабинет Урусова всегда изобиловал продуктами этой сложной канцелярии. И среди всех этих книг и бумаг вы всегда встречали крупное, веселое, розовое лицо хозяина, его проницательные милые глаза, обличающие тонкий ум. Вы слышали его острую, приветливую, музыкальную речь.
В этих двух комнатах, кабинете и гостиной, сосредоточивалась показная жизнь Урусова. Семья и другие комнаты оставались в тени. Жена и сын, добрые и прекрасные люди, невольно стушевывались перед Урусовым. Но он любил их искренно, окружал их заботами, тревожился об их здоровьи, отстранял от них все неприятное, видел в них ближайших спутников жизни.