Пантелеймон Кулиш - Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2
Друг мой, вы не взвесили как следует вещи, и слова ваши вздумали подкреплять словами самого Христа. Это может безошибочно делать один только тот, кто уже весь живет во Христе, внес Его во все дела свои, помышления и начинания. Им осмыслил всю жизнь свою и весь исполнился духа Христова. А иначе - во всяком слове Христа вы будете видеть свой смысл, а не тот, в котором оно сказано.
Но довольно с вас. Не позабудьте же: откровенность во всем, что ни относится в мыслях ваших до меня".
Из этого ответа видно (говорит С.Т. Аксаков), что, если мое письмо и поколебало Гоголя, то он не хотел в этом сознаться; а что он поколебался, это доказывается отменением некоторых распоряжений его, связанных с изданием "Ревизора с Развязкой". На них я нападал всего более, но об этом говорить еще рано. Между тем мне прочли кое-как два раза его книгу (я был еще болен и ужасно страдал). Я пришел в восторженное состояние от негодования и продиктовал к Гоголю другое, небольшое, но жестокое письмо. В это время <Д.Н. Свербеев>, в письме ко мне, сделал несколько очень справедливых замечаний. Я послал и его письмо вместе со своим к Гоголю. Вот его ответ на оба письма:
"1847 г., 6 марта. Неаполь. Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго <Дмитрия Николаевича Свербеева> и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне. В письме его есть точно некоторая жесткость, которая была бы неприлична в объяснениях с человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самим письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому все то, что высказал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что до тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято ими в соображение, которое, может быть, иное показало бы им в другом виде; а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать все о себе, так ловит все суждения и так умеет дорожить замечаниями умных людей даже тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать не сердясь взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания - это другое дело; это имеет право делать всякой умной человек и даже просто всякой человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке, - это есть уже некоторого рода самоуверенность. Это значит признать свой ум вознесшимся на ту высоту, с которой он может обозревать со всех сторон предмет. Ну, что если я вам расскажу следующую повесть?
Повар вызвался угостить хорошим и даже необыкновенным обедом тех людей, которые сами не бывали на кухне, хотя и ели довольно вкусные обеды. Повар сам вызвался; ему никто не заказывал обеда. Он сказал только вперед, что обед его иначе будет сготовлен, и потому потребуется больше времени. Что следовало делать тем, которым обещано угощение? Следовало молчать и ожидать терпеливо. Нет, давай кричать: "Подавай обед!" Повар говорит: "Это физически невозможно, потому что обед мой совсем не так готовится, как другие обеды: для этого нужно поднимать такую возню на кухне, о которой вы и подумать не можете". Ему в ответ: "Врешь, брат!" Повар видит, что нечего делать, решился наконец привести гостей своих на кухню, постаравшись, сколько можно было, расставить кастрюли и весь кухонный снаряд в таком виде, чтоб из него хоть какое-нибудь могли вывести заключение об обеде. Гости увидели множество таких странных и необыкновенных кастрюль и наконец таких орудий, о которых и подумать бы нельзя было, чтобы они требовались для приуготовления обеда, что у них закружилась голова.
Ну, что, если в этой повести есть маленькая частица правды? Друг мой, вы видите, что дело покуда еще темно. Хорошо делает тот, кто снабжает меня своими замечаниями, все доводит до ушей моих, упрекает и склоняет других упрекать, но сам в то же время не смущается обо мне, а вместо того тихо молится в душе своей, да спасет меня Бог от всех обольщений и самоослеплений, погубляющих душу человека. Это лучше всего, что он может для меня сделать и, верно, Бог, за такие чистые и жаркие молитвы, которые суть лучшее благодеяние, какое может сделать на земле брат брату, спасет мою душу даже и тогда, если б невозвратно одолели ее всякие обольщения.
Но, покуда, прощайте. Передавайте мне все толки и суждения, какие откуда ни услышите - и свои, и чужие - первые, вторые, третьи и четвертые впечатления".
В течение четырех месяцев, после этого письма, Гоголь получал удар за ударом от своих друзей и знакомых. Долго он крепился и мужествовал; наконец силы его изнемогли, и вот одно из писем, выражающих крайнюю степень его изнеможения. Оно было адресовано к С. Т. Аксакову.
"1847. Франкфурт. Июля 10-го.
----------Я к вам не писал потому, что, во-первых, вы сами не отвечали мне на последнее письмо мое, а во-вторых, потому, что вы, как я слышал, на меня за него рассердились. Ради самого Христа, войдите в мое положение, почувствуйте трудность его и скажите мне сами, как мне быть, как, о чем и что я могу теперь писать? Если б я и в силах был сказать слово искреннее - у меня язык не поворотится. Искренним языком можно говорить только с тем, кто сколько-нибудь верит нашей искренности. Но если знаешь что перед тобою стоит человек, уже составивший о тебе свое понятие и в нем утвердивщийся, тут у найискреннейшего человека онемеет слово, не только у меня, человека, как вы знаете, скрытного, которого и скрытность произошла от неуменья объясниться. Радй самого Христа, прошу вас теперь не из дружбы, но из милосердия, которое должно быть свойственно всякой доброй и состраждущей душе, - из милосердия прошу вас взойти в мое положение, потому что душа моя изныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины, этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями. Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог, - вот все, что могу вам сказать теперь. Что же касается до неизменности моих сердечных отношений, то скажу вам, что любовь, более чем когда-либо прежде, теперь доступнее душе. Если я люблю и хочу любить даже тех, которые меня не любят, то как я могу не любить тех, которые меня любят? Но я прошу вас теперь не о любви. Не имейте ко мне любви, но имейте хотя каплю милосердия, потому что положение мое, повторяю вам вновь, тяжело. Если бы вы вошли в него хорошенько, вы бы увидели, что мне труднее, нежели всем тем, которых я оскорбил. Друг мой, я говорю вам правду".