Анатолий Виноградов - Байрон
Стремление Байрона к уединению все усиливается, и третья песнь «Чайльд Гарольда», гораздо больше чем первая и вторая, превращается в автобиографию. Вместе с тем повышается чувство общечеловеческого горя. Легкий и беспечный тон Гарольда сменяется философическим пессимизмом при оценке активной силы горя и пассивно отрицательного значения жизненных радостей, как простого отсутствия боли и горя. Болезнь, несчастье, порабощение одних людей другими и, наконец, смерть — вот реальность. И только в виде легких обманчивых промежуточных призраков возникают человеческие радости, смешные, жалкие и лживые, как июльское небо, прикрывающее бесконечную пустоту вселенной кажущимся светом солнца.
На некоторых именах Гарольд останавливается. Как можно было ожидать, могила Руссо привлекает его пристальное внимание:
Руссо — апостол скорби, обаянье
Вложивший в страсть, безумец, что обрек
Терзаниям себя, же из страданья
Власть красноречья дивного извлек —
Здесь был рожден для горя. Он облек
Божественно прекрасными славами
Софизмы лжеучений, их поток,
По блеску схожий с яркими лучами, —
Слепил глаза и наполнял слезами.
Любовь была самою страстью в нем;
Как ствол стрелою молнии спаленный —
Он был палим высоких дум огнем.
В 1808 году Байрон очень резко отрицал возможность влияния Руссо на организацию его идей. Возвращение к восхвалению Руссо, в этих песнях «Чайльд Гарольда» было типичным для Байрона восхвалением писателя, от влияния, которого поэт вполне освободился. Было ли это особое обаяние природы Швейцарии, Женевского озера, всех мест, связанных с пребыванием Руссо в изгнании, было ли это возвращение к идее человека, стоящего лицом к лицу с огромной природой в тот момент, когда необходимо заново пересмотреть идеи общества и государства перед лицом нового общественного договора, как это сделал однажды Руссо в сочинении, названном этими словами? Возможно, что оба явления душевной жизни Байрона были причинами того, что он так полно и ярко переживал новые увлечения старым французским философом.
Историки литературы справедливо сравнивают Байрона этих лет с воинствующим рыцарем, странствующим по XIX столетию Европы из года в год и бросающим перчатку вызова правительству и королям, церкви и духовенству. Если сравнить эту роль Байрона, его скитания, его стремление самоотверженно бросаться во все европейские конспирации первой четверти века, его молодое и горячее участие в союзе карбонарских заговорщиков с той трусливостью, которую вечно переживал Руссо, страдавший манией преследования и отразивший это в болезненной униженности своей «Исповеди», то увидим совершенно разные темпераменты. Руссо боялся людей и трепетал перед миром. Зрелище мундира, какого бы то ни было, приводило его, беззащитного и робкого философа, в трепет. Что касается Байрона, то он в короткий срок сумел нагнать страх на полицию королевского Лондона, его испугался парижский префект Людовика XVIII, Байрон был предметом дикого и непонятного ужаса для австрийской полиции, для жандармов римского папы, для цензоров царской России.
Во всяком случае слова Байрона относительно Pycco дышат неподдельной искренностью и восхищением.
Байрон заново перечитывает Руссо на берегах Женевского озера, но, повидимому, совершенно преодолевает реакционную сторону руссоизма. Руссо говорит в «Эмиле», книге, посвященной воспитанию нового человека: «Существовать — значит чувствовать, чувствительность предшествует сознанию и оберегает его. Чувство развивается в нас раньше, нежели создалось понятие или идея. Чувство и идея — это предметы тождественные, разница только в способе нашего занятия ими. Когда занятые предметом мы размышляем о себе, то это будет идея, добытая посредством рефлексии, а когда мы заняты получаемым впечатлением, а мыслим о предмете посредством, рефлексии, — то это будет чувство».
В дальнейшем Гарольд отказывается от этой слепой порабощенности чувства, как Байрон в четвертой песне отказывается от Руссо: «Будем же мыслить смело, постыдным отречением от разума был бы отказ от права мыслить. Свободная мысль — это наше последнее и единственное прибежище, по крайней мере для меня это всегда будет так. Хотя со дня нашего рождения и вхождения в человеческое общество способность мысли, как прометеевский огонь, стремятся погасить, бросить в цепи, тюрьму и подвергнуть пыткам. Свободная критическая мысль подавляется, подвергается гонению, ее окружают мраком, чтобы сияние истины не стало доступным миллионам неподготовленных умов. И все-таки свет разумной мысли станет достоянием всех, ибо время и искусство научат видеть и слепых».
Если Байрон отошел от Руссо, как от писателя, влияния которого он им не отрицал, то о другом французском писателе, герой которого был несомненным предком Чайльд Гарольда, Байрон упомянул только однажды иронической строчкой «Бронзового века». Шатобриан, автдр «Ренэ», был для Байрона только «фабрикантом жития святых».
За два года до смерти Байрона Шатобриан писал в «Замогильных записках» о своем великом современнике: «Мы оба вожди литературных школ — он английской, а я французской. Мы оба путешествовали по Востоку. Пути наши пересекались, но мы никогда не виделись друг с другом. У нас были общие идеи. Почти одинаковая участь, если не одинаковые житейские повадки. „Ренэ“ опередил „Чайльд Гарольда“; Байрон, читающий и цитирующий всех современных французских поэтов, конечно, не может не знать меня. Отчего же он имел слабость ни разу не назвать моего имени? Неужели он боялся, умалить себя в глазах потомства, только, потому, что фара, зажженная на моей галльской ладье, указала кораблю Альбиона пути по морям, не исследованным дотоле».
Поэт реакции, считавший себя профессором монархической науки, писавший для королей пособия по овладению тронами, спаситель христианской религии — Шатобриан невероятно забавен в этой обиде на английского лорда — карбонария, безбожника, за которым международная полиция «священного союза» установила гласное и негласное, наблюдение, едва он успел появиться на континенте. Как бы ответом Шатобриану звучат слова четвертой песни «Чайльд Гарольда»: «Наследственные рабы, разве вы не знаете, что ваша свобода есть ваше собственное дело? Научитесь наносить удары, ибо победа может быть одержана только вашей рукой. Ни галльские герои, ни московские цари вас не спасут, ибо правительства, побеждая друг друга, вовсе не хлопочут о вашей свободе».
Байрон поселился на берегу Женевского озера, на вилле Диодати. Вилла Диодати принадлежала когда-то гуманистическому философу. Диодати когда-то принимал у себя автора «Потерянного и возвращенного рая», Мильтона. Вилла была овеяна преданиями о старинной борьбе швейцарцев за политическую независимость и за свободу совести. Вилла Диодати была выбрана, Байроном не случайно. Четыре месяца провел Байрон на берегах Женевского озера. К этому швейцарскому периоду его жизни относится создание третьей песни «Чайльд Гарольда». Там написаны были «Шильонский узник» и драматическая поэма «Манфред», именно первые ее части; третья часть «Манфреда» была дописана уже в Венеции.