Соломон Волков - Свидетельство. Воспоминания Дмитрия Шостаковича, записанные и отредактированные Соломоном Волковым
Софроницкий был похож на Юдину тем, что ты никогда не знал, чего от него ожидать. В 1921 году они окончили Консерваторию, и оба играли сонату си-минор Листа. Их выступления произвели сенсацию, собрался весь Петроград. Внезапно на сцену вышел Николаев и сказал: «Студент Софроницкий болен и надеется на ваше снисхождение». Я был несколько удивлен. Софроницкий, как и ожидалось, сыграл блестяще, и после экзамена я подошел к Николаеву и спросил, к чему все это было. Если ты болен, не играй. А если играешь, то зачем объявлять, что ты болен. Чтобы вызвать сочувствие?
Помнится, Николаев сказал мне, что у Софроницкого высокая температура. По правде говоря, я не очень-то этому поверил.
Мы с Софроницким несколько раз играли вместе, исполняя «Вариации для двух фортепьяно» Николаева. Николаев считал себя композитором, но на самом деле для этого не было больших оснований. Мы играли «Вариации» и смеялись между собой. Смеялись, но играли.
Софроницкий любил рассказывать такую историю о Глазунове. К нему прибыл курьер: «Скорее к Глазунову, ему надо срочно вас видеть». Софроницкий бросил все свои дела и помчался к Глазунову домой. Добрался туда, и его впустили к Глазунову, который дремал в своем кресле, опустив голову на толстый живот.
Молчание. Глазунов открыл один глаз и долго разглядывал Софроницкого, а потом спросил, едва шевеля языком: «Скажите, пожалуйста, вам нравится "Hammerklavier"?» Софроницкий с готовностью ответил, что, конечно, он ему очень нравится. Глазунов долго молчал. Софроницкий стоял и ждал, пока Глазунов не пробормотал еле слышно: «Знаете, а я не выношу эту сонату». И снова заснул.
Подобное случалось и со мной. Можно было бы сказать что я — ученик Глазунова. В мое время камерную музыку в Консерватории преподавал только Глазунов, и, естественно, я учился у него. У него был собственный стиль обучения, который человеку со стороны мог бы показаться странным.
Мы приходили в его кабинет на первом этаже. Огромный Глазунов садился за свой стол, и мы играли. Он никогда не прерывал. Мы заканчивали пьесу (скажем, трио Шуберта), и Глазунов что-то бормотал себе под нос, не поднимаясь из-за стола, спокойно и кратко. Было трудно разобрать, что он говорил, и в большинстве случаев мы этого не понимали.
Проблема была в том, что я сидел за роялем, и мои товарищи — рядом со мной. А Глазунов — за своим столом, довольно далеко от нас. Он никогда не вставал, не придвигался и говорил очень тихо. Казалось, что нельзя попросить его повторить, и так же казалось, что нельзя придвинуться к нему поближе. Странная ситуация.
Мы повторяли произведение с начала до конца, лишь догадываясь, чтó надо изменить. Наша инициатива никогда не вызывала возражений. После повторения Глазунов произносил другую речь, еще тише и еще короче, после чего мы отбывали.
Поначалу меня чрезвычайно расстраивал этот метод руководства и особенно удивлял тот факт, что Глазунов никогда не вставал из-за своего стола и не приближался к нам, хотя бы для того, чтобы заглянуть в ноты. Но со временем тайна его странного поведения открылась.
Вот что я заметил. Во время уроков Глазунов иногда, бормоча, наклонялся к углу своего большого директорского стола и оставался в таком положении некоторое время, а затем с некоторым трудом выпрямлялся.
Заинтересовавшись, я усилил свои наблюдения за действиями нашего любимого директора и пришел к такому заключению: Глазунов действительно, как любили говорить многие, напоминал большого ребенка. И как ребенок всегда добирается до соски, так и Глазунов. Но с существенным различием. Которое состояло в том, прежде всего, что Глазунов вместо соски использовал специальную трубку, резиновую трубку, если мои наблюдения были правильны, а во-вторых, вместо молока он потягивал алкоголь.
Это не мои догадки, это — факты, которые я установил и подтвердил повторными наблюдениями. Без такого подкрепления Глазунов был неспособен провести занятие. Именно поэтому он никогда не поднимался из-за своего стола и именно поэтому его указания ученикам становились все более невнятными и короткими.
Может сложиться впечатление, что у Глазунова нечему было научиться. Если так, то вы ошибаетесь. Он был превосходным педагогом, но сначала нужно было понять, как у него учиться. Я думаю, что постиг это искусство, я раскрыл секрет. И поэтому имею полное право называть Глазунова одним из своих учителей. Чтобы действительно научиться чему-то у Глазунова, надо было встречаться с ним как можно чаще, ловить его везде, где возможно: на концертах, в гостях, и естественно, в Консерватории.
Прежде всего, в Консерватории, так как Глазунова проводил там почти все свободное время. Сейчас в это трудно поверить, но он присутствовал на каждом рядовом консерваторском экзамене, без исключения. Он посещал даже экзамены ударников, и зачастую бывал там единственным посторонним.
Чему я научился у Глазунова? Многому, множеству существенных вещей. Конечно, я мог бы научился у него еще большему, но я был всего лишь мальчик, правда, прилежный и трудолюбивый, но — всего лишь мальчик. Я сейчас жалею о многом упущенном.
Эрудиция Глазунова в истории музыки была необыкновенной для тех дней. Он знал, как мало кто другой, замечательную музыку великих контрапунктистов фламандской и итальянской школ. Это сейчас все такие умные, никто не сомневается в гениальности и жизнеспособности музыки пятнадцатого и шестнадцатого веков. Но в те дни, будем откровенны, картина была совершенно другой: эта музыка была тайной за семью печатями. Даже Римский-Корсаков считал, что музыка началась с Моцарта, Гайдн вызывал сомнения, а Бах считался скучным композитором. Что уж говорить о добаховском периоде? Для моих товарищей это было просто пустыня.
Глазунов восхищался Жоскеном де Пре, Орландо ди Лассо, Палестриной и Габриели, и я невольно начал тоже получать от них удовольствие, хотя поначалу их музыка казалась мне трудной и скучной. Кроме того, было просто очень интересно слушать, как Глазунов оценивал эту музыку, поскольку он никогда не ограничивался общими восхищенными словами, он действительно знал и любил этих композиторов. И нам казалось, что он всегда мог отличить общий «стиль эпохи» от открытий отдельного композитора — действительно изумительных примеров музыкального гения.
Сегодня восхищаются любой старой музыкой без разбора. Прежде никто не знал старых композиторов, все они пребывали в забвении. Теперь о них обо всех вспомнили и всех подряд хвалят. Пишут: «забытый старинный композитор». Но возможно, он — по справедливости забытый старинный композитор, о котором и не стоило бы вспоминать?
Страшно подумать, сколько ужасной современной музыки попадет когда-нибудь в категорию «старинная». И фрагменты оперы Ивана Дзержинского «Тихий Дон» (основанной на забытом романе нобелевского лауреата Шолохова — факт, о котором тоже стыдно вспоминать!) будут исполняться с подзаголовком: «некогда забытые». Лучше бы исполнялись только вещи, которые никогда не забывались, мне кажется, так было бы логичнее. Пожалейте несведущих слушателей. Хотя на самом деле, это — собственная ошибка слушателей: нечего строить из себя ценителей. И первыми на эту приманку всегда попадаются снобы.