Н. Врангель - Воспоминания. От крепостного права до большевиков
— Ну, что, справились со своей пахотой?
— Слава Богу, справились, батюшка-барин.
— Знаю ваше «справились». Поцарапали землю сверху, а не вспахали как следует. И свое добро наблюдать не хотите.
— Это верно, — говорит один с плутовскими глазами. — Тепереча мы, прямо сказать, пропащий, значит, народ. Прямо скажу — отпетый.
— Врешь, каналья. По глазам вижу, лебезишь. Сидор Карпов. А ты как думаешь? Лучше вам будет жить теперь, чем прежде при помещиках?
— Смекаю, батюшка, так. Лодырю хуже, а хозяйственному мужику лучше, чем прежде.
— Верно. Ты, брат, не пропадешь, как этот лодырь пропащий.
Крестьяне засмеялись.
В нашем парке когда-то тщательно ухоженные тропинки были заброшены и поросли травой.
— Дорого платить за эту работу, — объясняет отец.
Подсобные помещения в саду переделаны в жилые.
— Я собираюсь перейти на интенсивное хозяйство, — продолжает он. — Пользоваться местной рабочей силой просто невозможно. Купил сенокосилки, а они отказываются ими пользоваться. Ты как считаешь? Думаю привезти людей из Германии. Может быть, и наши постепенно поумнеют. Ничто не случается вдруг, на все нужно время.
В усадьбе многое переменилось. В конюшне лошадей убавилось наполовину, вместо оранжереи для персиков стоит дом для рабочих; выстроены новые сараи для сельскохозяйственных орудий. Около маленького домика, где жил наш швейцарец-охотник, кто-то снимает шапку и кланяется, как кланяются крестьяне.
— Не узнаешь? Наш старый дворецкий.
— Что он теперь делает?
— Что ему делать? Век свой доживает. А нового нашего дворецкого видел?
— Нет.
— Твоя старая няня, она у нас теперь всем занимается.
— А это что за здание? — спрашиваю я.
Отец рассмеялся.
— Это ошибка с моей стороны. Выстроил я этим олухам школу, — да детей не хотят туда посылать, говорят, что им это ни к чему.
На дороге показалась тележка, запряженная сытой холеной лошадкой; ехал не спеша, трушком благообразный старик с седой бородкой в суконной поддевке; он поклонился и остановил лошадь.
— Здравствуй, Иван Петров.
Старик, кряхтя, снял шапку и степенно подошел.
— Здравствуй, Ваше Превосходительство Георгий Ермолаевич, здравствуйте, молодой барин.
Отец ему протянул руку (что меня поразило). Тот ее почтительно пожал обеими руками.
— Откуда Господь несет?
— Да ездил тут по делам, мост осматривал.
— Ну, что?
— Ничего. Две балки забраковал да пару велел еще болтами закрепить. Мост ничего. Зато шоссе, накатка. Одно горе.
— Знаю. Я вчера проезжал; мы по этому поводу с исправником уже перетолковали.
Старик смеется.
— Ну, если ты. Ваше Превосходительство Георгий Ермолаевич, уже с исправником переговорил, то подрядчик исправит.
— Посмотрим, — отвечает отец. — А как дела в Совете?
— Ничего.
— Иван Иванович заходит?
— Заходит.
— А Пазухин?
— Болен. Ну, прошения прошу. Спешу. А то никуда уж не поспею.
Отец опять подал руку, и старик поехал.
— Побольше бы таких! Одно слово — министр. Говорить у нас все умеют. Но как до теплых мест добираются, работать прекращают. Где хочешь смотри, везде одно и то же. Людей не хватает.
— А кто он такой?
— Простой крестьянин. Бывший крепостной, бывший управляющий имения в Ранцево. Еще недавно в лаптях ходил. Теперь даю ему руку и сажаю рядом за столом. Член нашей земской управы. Почтенный человек.
Калина
Как-то я зашел в комнату Калины. Постель, два стула, большой стол, на котором лежали неоконченные литографии, на стене гитара, одностволка с ягдташем и старая шляпа с орлиным пером. Он лежал и читал.
— Что ты, Калина, никак читать научился?
— Грамер и л итератор, — нарочно коверкая французские слова, сказал Калина. — Научился, не весть какая наука. Нельзя-с теперь: свободными людьми стали. На охоту, что ли, пришли звать? Что ж, пойдемте. Выводок куропаток тут близко.
— Нет, просто с тобой поболтать хочется.
— Ну, тогда пойдемте в парк. Ишь сколько тут мух набралось. Да и душно сегодня.
Мы отправились в парк и легли на траву в тени столетней ели.
— Хорошо тут, — сказал Калина. — У вас в Швейцарии, я думаю, таких деревьев не найти.
Я ничего не ответил. Было так хорошо, что и говорить не хотелось. Мы молчали довольно долго.
— А я от вас уйти хочу, — вдруг сказал Калина.
— Что ты, ошалел?
— На свет Божий хочу посмотреть. Ну, что я видел? До стола еще не дорос, а уже в казачках служил; с малолетства все при господах. Трубку подай, за дворецким сбегай, харкотинья вытри — вот и вся моя жизнь. Эх, Николай Георгиевич, нелегка наша лакейская жизнь. Сколько раз хотел на себя руку наложить. Да кому я говорю? Я хам, вы знатный барин. А помните, как я вас тогда подобрал? Да что! Что же, жилось мне, правду сказать, много лучше, чем другим из нашей братии, и вы, и Юри… Георгий Георгиевич меня любили, и Христина Ивановна, Бог ее храни, а потом и батюшка ваш меня опекать стал, а душа, душа божья есть у человека или нет? А без души-то жить никак невозможно.
Опять наступило молчание.
— Да, кроме того, и стыдно мне жить тунеядцем, у вашего батюшки на содержании. Скольких у них, у папеньки, теперь и без меня этих дармоедов на плечах. Другие господа всю свою дворню, то есть уже негодных беззубых старух и стариков, распустили. Иди себе, говорят, братец, куда хочешь. Ты теперь вольный. А куда он пойдет? чем кормиться будет? А папенька — «живи себе, старик, — говорит, — на здоровье, и для тебя хлеба хватит». Нет, Николай Георгиевич, нужно быть и справедливым. Немало я от них под сердитую руку затрещин и колотушек получил, когда они не в духе были, а что правда, то правда. Я еще молод, рисовать умею, сам себе кусок добуду.
— Куда же ты пойдешь? в услужение?
— Ну нет, довольно. Сыт по горло. Что стану делать? Куда пойду? Я правда без работы не останусь. Мир не кончается этим забором. Рисовать буду… для меня теперь ничто не далеко, фотографией займусь, это теперь модно стало, в актеры пойду… Не возьмут в театрах, на гармонии играть буду, а не то в егеря пойду. В лесу жить хорошо. Не пропаду.
Начало возрождения или канун гибели?
Осенью я уехал в Берлин, чтобы там поступить в университет. Большинство наших — вследствие волнений среди студентов — были закрыты.
Несколько месяцев, проведенных на родине, произвели на меня отрадное, но и грустное впечатление.
Было несомненно, что Россия из автомата, послушного одной воле хозяина, уже обратилась в живое существо, что наступила новая эра, эра творчества и жизни, но при этом меня неотступно тревожил вопрос: было ли происходящее началом возрождения или началом последней схватки со смертью?