Вера Прохорова - Четыре друга на фоне столетия
Он всегда находился вне политики. Как-то к нему пришли подписывать письмо против академика Сахарова. «А кто это? — спросил Светик. — Ах, ученый. Но я же с ним не знаком. А может быть, он хороший человек?» И не подписал ничего.
В отличие от Шостаковича, который подписывал все и потом обижался, что его за это ругают по «Голосу Америки».
Когда в начале восьмидесятых Рихтер выступал в Горьком, он попросил отложить два билета для Сахарова и его жены, которые находились там в ссылке. Конечно же ему сказали, что это невозможно. Тогда Светик вообще отказался играть. И властям не оставалось ничего другого, как пригласить на концерт семью Сахарова.
* * *Светика считали чуть ли не дурачком, каким-то диким сумасбродом. Но все его поступки объяснялись абсолютной естественностью, которой он ждал и от других. Всегда просил: «Не надо при мне стесняться, а то и я начну стесняться тоже».
Рихтеру было абсолютно все равно, что о нем говорят. Он рассказывал, что как-то хорошо играл Бетховена, а публика в зале была вялой. Зато когда во втором отделении кое-как играл Листа, успех был громадный.
Сам себя он не хвалил никогда. Самой большой похвалой себе были слова: «Вроде сегодня первая часть получилась».
У него было удивительное отношение к произведениям, которые он играл. Как-то он сказал: «Если я плохо играю, мне становится стыдно. Вчера было стыдно перед Листом».
Его на самом деле волновала только музыка.
Как-то ему должны были делать операцию, и Светик находился в подавленном настроении. «Вы грустите перед операцией?» — спросили его. «Нет, мне все равно, что делают с моим телом. Просто в этом году я сыграл более 100 концертов и надеялся, что достиг какого-то успеха. А сейчас подумал и понял, что это совсем не так».
На его концертах всегда стояла особая тишина. Казалось, что стены исчезали и раздвигались. «Полная гибель всерьез», — как говорил Пастернак.
И так было всегда, со времени его первого концерта. Когда Рихтер играл свой дипломный концерт, в зале неожиданно отключили свет. Все растерялись. И вдруг из наступившей темноты полились божественные звуки музыки…
* * *Записанный во время первой встречи монолог Веры Ивановны был опубликован. Прошло несколько лет. Статью о Рихтере перепечатали несколько газет и журналов, она появилась в Интернете. А потом эта история получила неожиданное продолжение.
В редакции журнала, где я тогда работал, раздался телефонный звонок. «Меня зовут Галина Геннадьевна, — произнес голос в трубке. — У меня есть письма Рихтера, вам интересно?»
Через день я уже внимательно слушал рассказ женщины.
Оказалось, ее брат Анатолий, летчик по профессии, был близким другом великого музыканта. Они часто встречались, а когда Святослав Теофилович уезжал из Москвы, то переписывались.
Однажды Рихтер даже приезжал к матери Галины и Анатолия, у которой в тот момент гостили брат с сестрой. В небольшую деревушку за двести километров от Москвы пианист добрался на электричке, а потом еще прошел несколько километров от станции пешком.
В гостях он с удовольствием ел жареную картошку с квашеной капустой, бывших, по его словам, любимым блюдом. Когда хозяйка дома, понятия не имевшая, кто такой Рихтер, но полюбившая его с первого взгляда, предложила выпить водки — на улице было довольно холодно, — Галина попыталась подмигнуть матери, мол, не надо такому гостю предлагать водку. Но Рихтер, перехватив ее взгляд, улыбнулся: «Водочки? С удовольствием. А то я действительно замерз».
«Толя часто рассказывал мне про Рихтера, — вспоминала Галина Геннадьевна. — Говорил, что Слава был очень несчастным человеком. Брат хотел, чтобы все узнали, что жизнь Рихтера была вовсе не такой безоблачной и благополучной, как о ней пишут».
В начале 1990-х Анатолий трагически погиб. В его вещах Галина Геннадьевна обнаружила письма от Рихтера, одно из которых позволила опубликовать.
* * *«Дорогой Анатолий! Наконец смог сесть за письмо тебе. Я только вчера утром получил твое и поэтому в среду долго наблюдал оживление, которое царило среди веселых купающихся при свете печальных сумеречных ламп; сидел на скамье и волновался.
Твое письмо (второе) меня и огорчило (эгоистично) и успокоило (из-за того, что ты будешь отдыхать в постели). Ты правда страшно устал и тебе нужен отдых. От твоего письма мне еще больше захотелось тебя видеть и чувствовать.
Мне так жалко и досадно, что я в тебе часто вызываю нетерпение и досаду, и так хотелось бы этого избежать.
Ты пишешь, что тебя надолго не хватит, и я себя чувствую опять очень виноватым.
Ну ладно, пожалуйста, не досадуй на меня. Я так хочу (и буду делать), чтобы все было хорошо.
В моем путешествии все было довольно удачно, красиво и элегантно. Кроме самого главного — я недоволен своим выступлением. Конечно, это естественно, поскольку у меня был большой перерыв, но все-таки жалко (внешне это был очень большой успех, но ты ведь знаешь, что это для меня не главное).
На обратном пути я на один день задержался в столице Украины, где целый день опять сидел за инструментом, готовясь к 28-му (отложенному 30 мая) в Москве. Приехал 27-го и застал твое первое письмо из аэропорта (меня оно очень огорчило, по-видимому, я действительно „маленький“, если не умею делать простые вещи). Напиши мне, пожалуйста, как это обошлось.
Ты, вероятно, останешься до дня рождения сына. И это мне понятно, так оно и должно быть. Теперь мне очень интересно, когда я тебя все же увижу, потому что очень скоро опять уеду.
Прошу тебя очень, по возможности отдыхай и старайся не раздражаться — это для тебя главное. Ты скажешь: „Легко сказать!“, но будешь не прав. Хотя у меня очень многое по-другому, но по части волнения, нервов и перегруженности на работу, правда, у нас выйдет так на так…
Желаю тебе, чтоб твои заботы в Казани увенчались успехом, чтобы ты хорошо себя чувствовал, а главное, чтобы ты всегда был счастливым.
Обнимаю тебя, твой Славкин 29.05.64»
* * *Весной 2009 года я решил набрать номер телефона Веры Ивановны. Перечитав записи наших разговоров, я подумал, что из всего этого может родиться книга.
Мы не виделись больше пяти лет. И уверенности в том, что Вера Ивановна не сменила телефон, у меня не было. А если быть совсем честным, у меня ни в чем не было уверенности.