А. Скабичевский - М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность
Эта веселая жизнь “лермонтовской банды”, как называли молодежь, которою он руководил, возбуждала зависть в одних, неприязнь в других. Недавно приехавшие, малознакомые с Кавказом, особенно петербуржцы высшего общества, поражались отсутствием сдержанности в местном обществе, его незатейливым, полным провинциальной простоты и непринужденной, а подчас и необузданной веселости гуляньям, пикникам, кавалькадам, импровизированным балам и другим увеселениям. Они были вежливы, но держались вдалеке от кавказцев; удивлялись тем из своих товарищей, которые могли вести с ними постоянное общение, и в интимном кругу называли это “s'encanailler”.[9] Лермонтов со своей стороны, ненавидя людей, занятых собою, платил им презрением, сердил их, острил над ними, выставляя их в смешном виде, и выводил их порою из себя своими школьническими выходками, переходившими иногда все границы.
Вообще день его резко разделялся на две половины. Утром он работал в своей комнате, при открытом окне, любя свежий воздух; в окно глядели из садика вишневые ветви, и, работая, поэт протягивал руку к вишням и лакомился ими. Но чем больше и серьезнее он работал, тем, по-видимому, чувствовал большую потребность чудить, дурачиться и совершать поступки, какие могут прийти в голову разве только 15-летнему мальчику; например, когда к обеду подавали блюдо, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех без обеда.
Раз какой-то проезжий стихотворец пришел к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре, между прочим, сказал, что он едет из России и везет с собой бочонок свежепросольных огурцов, большой редкости на Кавказе; тогда Лермонтов предложил ему встретиться еще раз, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и покуда автор все более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель, Лермонтов, скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощанья от неумолимого чтеца-стихотворца.
Обедая в пятигорской гостинице, он выдумал еще следующую проказу: собирая столовые тарелки, ударом о голову слегка их надламывал, но так, что образовывалась только едва заметная трещина и тарелка держалась крепко, покуда не попадала при мытье в горячую воду; тут она разом разлеталась, и несчастные служители вынимали из лохани вместо тарелок груды лома и черепков. Разумеется, эта шутка не могла продолжаться долго. Лермонтов поспешил сам заявить хозяину о своей виновности и невиновности прислуги и расплатился щедро за свою забаву.
Но этот весельчак и школьник по наружности скрывал в себе бездну мрака, разочарования и горького отчаяния. В то же время его неотступно преследовали тягота жизни и предчувствие близкой смерти.
На всех стихотворениях его последних лет, преисполненных трагического колорита, лежит печать этого предчувствия, которое он неоднократно высказывал своим друзьям. Так, товарищ его А. Меринский рассказывает в своих воспоминаниях, что 8 июля (за неделю до смерти Лермонтова) он встретился с ним довольно поздно на пятигорском бульваре. Ночь была тихая и теплая. Они пошли ходить. Лермонтов был в странном расположении духа, – то грустил, то вдруг становился желчным и с сарказмом отзывался о жизни и обо всем его окружающем. Между прочим, в разговоре он сказал: “Чувствую – мне очень мало осталось жить”.
Под влиянием такого мрачного настроения духа в последнее время в Лермонтове еще в большей степени усилилась страсть издеваться над людьми и донимать их злым сарказмом. Представители петербургского бомонда в Пятигорске и примыкавшие к ним и тянувшиеся за знатью аристократствующие мещане, как мы сказали выше, наиболее возбуждали желчь поэта и служили мишенью для его острот и выходок. Это повело к тому, что все пятигорское общество разделилось на две партии. Когда местные обыватели с “лермонтовскою бандою” во главе затевали какой-нибудь импровизированный бал под открытым небом, аристократы презрительно насмехались над затеей и не удостаивали ее своим участием; а затем, в пику неприличным “кавказцам”, устраивали свой собственный вечер, стараясь затмить бал “кавказцев” роскошью и светским шиком, причем “кавказцы”, конечно же, не приглашались.
Взаимный антагонизм между двумя партиями при таких условиях все более и более обострялся. Дошло дело до того, что Лермонтов со своими товарищами положительно не давал прохода представительницам неприятельского лагеря, осыпая последних, при встречах с ними на улицах, насмешками, шуточными прозвищами и т. п. Некоторые из влиятельных личностей этого лагеря, желая наказать “несносного выскочку и задиру”, ожидали случая, когда кто-нибудь, выведенный из терпения, “проучит ядовитую гадину”, как они выражались. Другие же, не ограничиваясь одним ожиданием, начали искать подставное лицо, которое, само того не подозревая, явилось бы исполнителем задуманной интриги. Так, узнав о насмешках Лермонтова над молодым Лисаневичем, одним из поклонников Надежды Петровны Верзилиной, ему через некоторых услужливых лиц передали, что терпеть насмешки Лермонтова не согласуется с честью офицера. Лисаневич указывал на то, что Лермонтов расположен к нему дружественно и, в случаях, когда увлекался и заходил в шутках слишком далеко, первый извинялся перед ним и старался исправить свою неловкость. К Лисаневичу приставали, уговаривали вызвать Лермонтова на дуэль – проучить. “Что вы, – возражал Лисаневич, – чтобы у меня поднялась рука на такого человека!”
Без сомнения, те же лица, которым не удалось подстрекнуть на недоброе дело Лисаневича, обратились к другому поклоннику Надежды Петровны, Н. С. Мартынову. Некогда это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин, со вздернутым немного носом и высокого роста, всегда очень любезный, веселый, порядочно певший под фортепиано романсы и полный надежд на свою будущность: он все мечтал о чинах и орденах и думал дослужиться на Кавказе не иначе, как до генеральского чина. После он уехал в Гребенской казачий полк, куда был прикомандирован, и в 1841 году проживал в Пятигорске. Но в каком положении! Не получив генеральского чина, он был уже в отставке, всего лишь майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался каким-то дикарем: отрастил огромные бакенбарды, ходил в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый. Нося форму Гребенского казачьего полка, Мартынов как находившийся в отставке делал разные вольные к ней добавления, меняя цвета и прилаживая их согласно погоде, случаю или вкусу своему. По большей части он носил белую черкеску и черный бархатный или шелковый бешмет; или наоборот: черную черкеску и белый бешмет. В последнем случае – это бывало в дождливую погоду – он надевал черную папаху вместо белой, в которой являлся на гулянье. Рукава черкески он обыкновенно засучивал, что придавало всей его фигуре смелый и вызывающий вид. Он был фатоват и, сознавая свою красоту, высокий рост и прекрасное сложение, любил щеголять перед нежным полом и производить эффект своим появлением. Охотно напускал он на себя мрачный вид, щеголяя “модным байронизмом”. Неудивительно, что Лермонтов, не выносивший фальши и заносчивости, при всем дружественном расположении к Мартынову нещадно преследовал его своими насмешками, эпиграммами и массою карикатур, которые помещались в альбоме, составлявшемся молодежью. Между прочим, он прозвал Мартынова, по поводу страсти его носить непомерно длинный кинжал, “Montagnard au grand poignard”,[10] и это прозвище особенно раздражало Мартынова.