Анна Сергеева-Клятис - Батюшков
«Прелесть. Прекрасный перевод», — констатировал Пушкин на полях батюшковского сборника стихов[168]. О значительности переводов из Тибулла не только для собственного творчества Батюшкова (что будет понятно чуть ниже), но и для всей истории русской поэзии говорит тот факт, что поэт XX века Осип Мандельштам в своем «римском» стихотворении Tristia (1918) воссоздает образ Тибулловых элегий Батюшкова, опираясь в своем восприятии Античности именно на него:
И я люблю обыкновенье пряжи:
Снует челнок, веретено жужжит.
Смотри, навстречу, словно пух лебяжий.
Уже босая Делия летит![169]
В своем хантоновском уединении Батюшков размышляет примерно на те же темы, которые затрагивает в лирике. Счастье и слава — вот два предмета, неизменно его волнующих. В личной биографии Батюшкова и его собственном восприятии личной биографии эти два понятия тесно сплелись. В Хантонове его преследуют материальные проблемы, которые волнуют его тем больше, что затрагивают не только и не столько его самого, сколько касаются благополучия сестер. Жить фактически не на что. Оброк — единственный реальный способ существования, но много оброку с его деревень не собрать, да и страх совсем разорить крестьян заставляет еще туже затягивать ремень. Чтобы поправить дела, нужно ехать в Петербург и искать прибыльное место с постоянным жалованьем, но поездка в Питер требует таких вложений, которые пока позволить себе невозможно. Да и поиски места — дело сложное, по крайней мере для самолюбивого Батюшкова, который никого и ни о чем не хочет просить. Единственный человек, кроме Гнедича, к кому он решается обратиться за помощью — и, несомненно, гораздо более влиятельный, — А. Н. Оленин, но веры в успех нет: «Я писал к Оленину, но что писал, и сам не понимаю. Я просил его сказать мне, можно ли надеяться быть помещену при миссии. Без всяких дальних предлогов, ты чувствуешь, мой друг, что тут нет нимало здравого рассудка. Что будет он отвечать? Приезжай в Петербург! или: Ты бредишь!.. и то и другое справедливо, но я ничего не сделаю: в Петербург на ветер или на обещания не поеду. Итак, опять останусь сиднем»[170]. Оленин чрезвычайно долго не отвечал на посланное ему письмо, благоприятный ответ Батюшков получил только в феврале 1811 года. Молчание Оленина словно подтверждает опасения Батюшкова: «Я писал к Алексею Николаевичу об иностранной коллегии, но не получил ответа; само собой разумеется, что просить с этих пор никого и ни о чем не буду»[171]. Решение ехать в Петербург, к которому Батюшкова упорно склоняет Гнедич, ввиду бесперспективности он совсем откладывает в сторону. Кроме безденежья и продолжительного отсутствия какого-либо исполнимого плана на жизнь, Батюшкова постоянно мучает нездоровье. В конце года он заболел сильной лихорадкой, надолго свалившей его и привязавшей к постели. Ощущений счастья и жизненного благополучия поэт не испытывает совершенно: «Я насилу пишу тебе: лихорадка меня замучила. Кстати, я советовался здесь с искусным лекарем, который недавно приехал из Германии, с человеком весьма неглупым. Он пощупал пульс, расспросил о болезни и посмотрел мне в глаза: „Вы, конечно, огорчаетесь много; я вам советую жить весело — это лучшее лекарство“. Я ему засмеялся в глаза»[172]. Такова печальная реальность. Но желание быть счастливым, но вера в личное счастье все еще перевешивают прочие устремления, главным образом — стремление к славе: «Я гривны не дам за то, чтоб быть славным писателем, ниже Расином, я хочу быть счастлив. Это желание внушила мне природа в пеленах»[173]. Действительно, стоит вспомнить ранний батюшковский текст — фрагмент стихотворного диалога с Гнедичем, — который заканчивался словами:
Ах! ужели наградит
Слава счастия утрату
И ко дней моих закату
Как нарочно прилетит!
Славное поприще великого поэта и перспектива удачной карьеры соединяются в сознании Батюшкова в один негативный комплекс. Вероятно, когда он раздумывал об этом, перед ним неизменно вставал образ петербургского друга — Гнедича. Батюшков не поехал в Петербург, который представал в его восприятии враждебным ему сообществом архаистов, больно задетых им в «Видении…». Вместо исполнения долга, службы, погони за славой он избрал счастье — безалаберную, домашнюю, фривольную Москву, в которой лень считалась достоинством, где его с нетерпением ждали друзья, где ему прощали сатирические выпады. Москвичи настойчиво звали его. «Приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, — ей-Богу, не умею ничего сказать лучшего, и если мои слова подействуют на тебя, признаюсь, и не желаю ничего сказать лучшего»[174], — писал Вяземский.
Гнедич чувствовал, что друг его ускользает. «Неужели ты в Москве!!?»[175] — вопрошал он с негодованием. Батюшков еще был в Вологде, не совсем оправившись от лихорадки, но решение уже было им принято. «Твои восклицания и вопросительные знаки вовсе не у места, — парировал он. — По крайней мере в Москве я найду людей, меня любящих, — что найду в Петербурге, кроме тебя?»[176]
IV
«Что, взяли?»
Этими словами Батюшков начал свое первое письмо Гнедичу из старой столицы, где оказался в феврале 1811 года: «Что, взяли? Я пишу к вам из Москвы! — ??? < > — а + в — с = d + х = xxx»[177]. Набор бессмысленных символов, которыми Батюшков сопровождает это сообщение, — продолжение темы гнедичевых «восклицаний и вопросительных знаков». Гнедичу должно стать очевидным — друг окончательно вырвался из-под его опеки. В своем медвежьем углу Батюшков за прошедшие полгода написал довольно много прозаических сочинений и отрывков. В одном из них, который носил название «Опыты в прозе», он рассуждал о том, как должен проводить свою жизнь поэт — в уединении или в шуме света: «…писателю должно быть иногда в большом свете…», но лучше всего придерживаться среднего пути «и от Сциллы не попасть к Харибде»[178]. Поясняя ту пользу, которую писатель приобретает, иногда все же появляясь в обществе, Батюшков описывает собственную, московскую, ситуацию. Бескорыстное поэтическое содружество, круг единомышленников, поддерживающих друг друга на тернистом литературном пути, — вот то общество, без которого поэт не может полноценно существовать. «Поистине, когда авторы не воюют перьями, когда вражда не бросит в их общество золотого яблока, когда личные достоинства других не успели им показаться обидными: тогда они с радостию, с каким-то невинным чувством чистосердечия подают один другому руку. И можно ли им не иметь склонности друг ко другу, когда предметы их разговоров, предметы их трудов и тайных помышлений одни и те же: науки, искусства, поэзия. Беседы их поучительны и даже необходимы для молодого дарования…» Ровно в такое сообщество Батюшков стремился вырваться из своих вологодских лесов, и оно тоже с нетерпением ожидало его в Москве. В него входили Жуковский, Вяземский, В. Л. Пушкин, Воейков, Д. Давыдов — все они вместе составляли костяк будущего «Арзамаса». В то время как в Петербурге 21 февраля 1811 года официально открылась «Беседа любителей русского слова».