Сергей Дурылин - Лермонтов
Все они, начиная от Бенкендорфа до Кувшинникова, хорошо знали, что Лермонтов противник дуэлей, что он сознательно подставлял свою грудь под шпагу и пистолет де-Баранта, не отвечая ему, и что таково, по всей вероятности, будет поведение Лермонтова и на предстоявшей дуэли с Мартыновым. И тем больше раздували они самолюбие Мартынова, тем яростнее внушали ему, будто «обида», нанесенная Лермонтовым, нестерпима, — и тем более кровавых условий поединка требовал Мартынов. При желании Мартынова воспользоваться правом трех выстрелов в противника, при ничтожном барьере в десять шагов и при заранее известном отношении к дуэли Лермонтова, она превращалась из поединка в убийство, безопасное для убийцы.
Лермонтов принял эти условия, почти беспримерные в практике русских дуэлянтов его времени.
Простодушная Е. Быховец писала:
«На другой день Лермонтов был у нас — ничего, весел; он мне всегда говорил, что ему жизнь ужасно надоела, судьба его так гнала., государь его не любил, великий князь (Михаил Павлович. — С. Д.) ненавидел, не могли его видеть; и тут еще любовь, он (Лермонтов. — С. Д.) был страстно влюблен в В. А. Бахметьеву; она ему была кузина».
Лермонтов шел на поединок с Мартыновым с тем же спокойствием, с каким он бросался первым на штурм чеченских завалов, удивляя даже старых кавказцев своей невозмутимостью пред лицом близкой смерти.
Он не обратил даже внимания на то, что, вопреки правилам дуэли, на поединок не взяли с собою врача.
Может быть, теперь это было спокойствие человека, желавшего, а возможно, и искавшего смерти.
Поединок состоялся 15 июля, в 6 часов 30 минут по-полудни.
«Когда мы выехали на гору Машук и выбрали место по тропинке в колонию, — вспоминает одни из секундантов, князь А. И. Васильчиков, — темная, громадная туча поднималась из-за соседней горы Бештау… Мы отмерили с Глебовым 30 шагов; последний барьер поставили на 10-ти и, разведя противников на крайние дистанции, положили им сходиться каждому на 10 шагов по команде: «марш». Зарядили пистолеты. Глебов подал один Мартынову, я другой Лермонтову и скомандовали: «сходись». Лермонтов остался неподвижен и, взведя курок, поднял пистолет дулом вверх, заслоняясь рукой и локтем по всем правилам опытного дуэлиста. В эту минуту, и в последний раз, я взглянул на него и никогда не забуду того спокойного, почти веселого выражения, которое играло на лице поэта перед дулом пистолета, уже направленного на него. Мартынов быстрыми шагами подошел к барьеру' и выстрелил. Лермонтов упал, как будто его скосило на месте, не сделав движения ни взад, ни вперед, не успев даже захватить больное место, как это обыкновенно делают люди, раненные или ушибленные.
Мы подбежали. В правом боку дымилась рана, в левом — сочилась кровь, нуля пробила сердце и легкие. Хотя признаки жизни уже, видимо, исчезли, но мы решили позвать доктора… Я поскакал верхом в Пятигорск, заезжал к двум господам медикам, но получил ответ, что на место поединка, но случаю дурной погоды (шел проливной дождь), они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненого. Когда я возвратился, Лермонтов, уже мертвый, лежал на том же месте, где упал… Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой…
Наконец, часов в 11 ночи, покойника уложили на дроги, и мы проводили его все вместе до общей нашей квартиры».[56]
Мартынов убил Лермонтова, заведомо не подвергаясь ни малейшей опасности быть убиту. Он выстрелял в Лермонтова в предельной, допускаемой условиями поединка близости к противнику, в десяти шагах; он метился и выстрелил в Лермонтова, который стоял «недвижим с поднятым вверх пистолетом», показывая этим, что не будет стрелять. Эго было убийство, а не дуэль.
Е. Быховец, хорошо зная это, с негодованием писала в том же письме, через двадцать дней после выстрела Мартынова;
«Мой добрый друг убит, а давно ли мне этого изверга, его убийцу, рекомендовал как товарища, друга!.. Лер(монтову?) так жизнь надоела, что ему надо было первому стрелять, он не хотел, и тот, изверг, имел духа долго целиться, и пуля навылет! Он мертвый был так хорош, как живой…»
То, что Лермонтов не пал в поединке, а был попросту убит, было хорошо известно людям, близко его знавшим.
Ю. Ф. Самарин писал И. С. Гагарину 3 августа 1841 года:[57]
«Я вам пишу, дорогой друг, под горьким впечатлением известия, которое я только что получил. Лермонтов убит на дуэли, на Кавказе, Мартыновым. Подробности тяжелы. Он выстрелил в воздух, а его противник убил его почти в упор. Эта смерть, вслед за гибелью Пушкина, Грибоедова и многих других, наводит на самые грустные размышления»[58].
Все говорят, что это убийство, а не дуэль», писал студент Московского университета А. Елагин в августе 1841 года. «Да, сердечно жаль Лермонтова, особенно узнавши, что он был так бесчеловечно убит… Особенно, когда он сознавался в своей вине», писал П. А. Вяземский А. Я. Булгакову 4 августа 1841 года[59]. В последних словах Вяземский лишний раз подтверждает правоту тех друзей Лермонтова, которые утверждали, что он искренно искал примирения с Мартыновым и даже винился в своих шутках.
«В нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Луи-Филиппа, — писал тот же Вяземский, вспоминая гибели Пушкина. — Вот второй раз, что не дают промаха»[60].
Вяземский горько подчеркивал какую-то особую «удачу» этих выстрелов в «поэзию», не угодную Николаю I и его приспешникам.
«Удача» эта, вызвавшая горечь друга Пушкина, привела в восхищение врагов его преемника.
«Вы думаете, все тогда плакали? — вспоминал вышеупомянутый Василий Эрастов. — Никто не плакал. Все радовались. От насмешек его избавились… Я видел, как его везли возле окон моих. Арба короткая… Ноги вперед висели, голова сзади болтается. Никто ему не сочувствовал».
В этом «воспоминании» нужно зачеркнуть слово «все»: смерть Лермонтова горько оплакивали те, кто был истинным выразителем чувств и дум народа — вся «молодая Россия» Белинского и Герцена, Россия нарождающейся демократии. Но официальная императорская «Россия», возглавляемая Николаем I, в столичном Петербурге и в далеком Пятигорске, испытывала те самые позорные чувства, которые так откровенно выразил священник, отказавшийся отпевать Лермонтова.
«Когда его убили, — свидетельствовал А. И. Васильчиков, — то одна высокопоставленная особа изволила выразиться, что «туда, ему и дорога». Все петербургское общество, махнув рукой, повторило это надгробное слово над храбрым офицером и великим поэтом»[61].
Эта высокопоставленная особа была, по преданию, сам Николай I.