Сергей Снегов - Книга бытия
11
В первый послереволюционный приезд отца меня определили в школу.
Мать не делала культа из образования — эта черта неистребима в исконном крестьянстве. Но для отца, полунемца-полугрека (духовно он все-таки был ближе к немцам — и русским, естественно, — чем к грекам), образование было ордером на уважаемое существование. Он сам остро, как главную беду, ощущал недостаток знаний и никогда не смог бы с вызовом сказать сакраментальную фразу «Мы в гимназиях не обучались» (хотя в гимназии действительно не учился) — и, уж конечно, не допустил бы безграмотности сына. Его сыну дорога была только в гимназию!
Перед тем как бежать из Одессы (здешняя почва после июльского петроградского путча стала слишком горяча для его ног), отец оформил все необходимые документы — и меня определили в первый приготовительный класс гимназии святого Павла. Отвела меня туда уже мама. Не сомневаюсь: отец жалел, что не удалось взять сына за руку и по буйному Толчку, по беспокойной Старопортофранковской отвести в тихий переулок — к мрачному, неприветливому, надменному зданию единственной в городе лютеранской гимназии.
Чтобы гимназия была именно лютеранской, а не православной, вероятно, настоял отец. Впрочем, мать всегда хорошо относилась к немцам и часто хвалила их дисциплину, порядочность, трудолюбие и честность.
Было тут одно неудобство (для меня, естественно) — но с ним родители не посчитались. Уроки закона Божьего в гимназии вел пастор — протестантский владыка неба был не для православных. Нас в вере и страхе Божьем наставлял священник. И когда почти весь класс оставался учиться протестантству, кучку недопущенных выставляли в коридоры. Нас обязывали не шуметь, не бегать, не драться. Мы честно старались — получалось не всегда. И вот что примечательно: пастора я помню — он шествовал в класс, неторопливый, полный, важный, черный, с очками на носу и молитвенником в руках, и добродушно и властно покрикивал по-немецки на нерадивых. А священника припомнить не могу. Он, несомненно, был и чему-то нас учил — вероятно, такому же невыразительному, каким был сам.
И еще одно, гораздо более важное: как ни стараюсь, на память не приходит ни один гимназист-еврей. В русские гимназии, сколько знаю, их принимали — к нам нет. Просвещенное немецкое землячество не допускало к себе евреев. Гитлер строил свою антисемитскую кампанию на прочном фундаменте! Одна из непростительных иллюзий истории: образование и лоск цивилизации почему-то отождествляются с человекотерпимостью. Великий мыслитель древности страстно настаивал: «Несть ни эллина, ни иудея»[9] — все, мол, люди. Но в наше время, спустя две тысячи лет, не каждый человек причисляется к человекам. В гимназии святого Павла «белокурые бестии» были уже в моде, но еще не узаконены. Их наличие в среде прихожан-учеников не декретировалось.
Теперь мой день был четко организован. Бабушка будила меня, следила, как я молюсь, умываюсь и ем, водружала мне на спину ранец и выпускала за дверь. А во дворе меня ждала моя подружка Аня Цалкина. Ей не выпало счастья учиться в гимназии — даже церковно-приходские школы были не для нее. Но она приобщалась к недоступной привилегии, истово провожая меня в класс.
Мы шли, держась за руки, по Прохоровской и Старопортофранковской до гимназического переулка, здесь я останавливался и отпускал ее — стыдился, что одноклассники могут увидеть меня с девочкой. Я уходил, оборачиваясь, — она некоторое время стояла и радостно улыбалась мне, потом возвращалась домой. Путь был не такой уж близкий, на полчаса детского хода, и погода выпадала разная — и солнце, и дождь, и мокрый снег, и добрый черноморский ветерок. Но не помню дня, чтобы Ани не было во дворе, и ни разу она не остановилась раньше, чем я ее отпустил.
Я был по-детски жесток — не выпускал ее руку, какая бы ни была погода, пока не чувствовал: дальше идти неудобно. Она была по-детски счастлива от моей дружеской безжалостности и все бежала рядом (я ходил очень быстро) — и что-то говорила о себе, о маме, о сестре Шуре, и покорно останавливалась, когда я приказывал, и улыбалась мне, пока я мог видеть ее улыбку.
Не знаю, что с ней потом стало. Сестра ее Шура вышла в комсомольские работники, уцелела в войну. Об Ане я ничего не слышал. Возможно, она не разучилась испытывать счастье от соприсутствия с другом — и выполнила свое предназначение, покорно и радостно служа мужу и детям. А может быть, погибла в одесском гетто. Ад, устроенный гитлеровцами на Дальницкой улице, пожрал не одну тысячу хороших людей. «Я Анна Соневна», — говорила она о себе. Я уже говорил, что отца у нее не было. Причем не то чтобы они с сестрой его не знали — явление рядовое, это бывало у многих. Нет, в нашем дворе категорически утверждали: у детей Сони Цалкиной отца вообще не существовало. Не знаю, все ли соседи верили такому поразительному биологическому выверту, но Аня рано, слишком рано привыкла к тому, что произошла только от матери — она чуть ли не с гордостью отрицала необходимость отца. Такой она была — Аня Соневна — в свои семь-восемь лет, такой я ее навеки — в пределах своей среднедлинной жизни — запомнил.
В классе у меня появился товарищ — и тоже тихий и верный. Вильгельм Биглер — так его звали, моего доброго Личарду.[10] Мы с Вилли сидели рядом, он старательно выводил каракули в тетрадке с надписью «Иван Мах», я не менее усердно их списывал. Он учился, конечно, лучше меня, хотя борзым соображением не брал. Зато я был заводилой — и не обязательно пакостей, но непременно чего-нибудь «не того».
После уроков мы уходили вдвоем — путь вел на Тираспольскую площадь к Мещанской церкви. Где-то неподалеку была женская гимназия — мы старались подгадать к выходу девочек младших классов. Потеха совершалась по раз и навсегда утвержденным правилам. Завидев впереди двух гимназисток с косами, мы устремлялись за ними, но так, чтобы не вызвать ни у них, ни у взрослых опасных подозрений: шли быстро, но чинно, говорили не повышая голоса, особо не жестикулировали. А подойдя, быстро обходили парочку с двух сторон, каждый с силой дергал за ближайшую косу — и мы удирали.
Возмущенные и тайно довольные мужским вниманием девочки визжали, женщины бранились, грозя пожаловаться учителям и родителям, мужчины кричали: «Вот я вас, босяки, догоню — будете знать!» Как-то меня и Вилли попытался схватить один старичок — он пыхтел и размахивал тростью, мы отбежали и показали ему языки. Однажды нас обоих сгреб дворник и намылил холку — этого было вполне довольно, чтобы разок похныкать, но абсолютно недостаточно, чтобы отказаться от восхитительного хулиганства.