Марек Эдельман - Бог спит. Последние беседы с Витольдом Бересем и Кшиштофом Бурнетко
— Гайке Куронь[85], когда она из лагеря для интернированных[86] попала к вам в отделение, вы не сказали, что она смертельно больна. И Яцеку, который тогда сидел в тюрьме, тоже не написали всей правды.
— Потому что тогда власти сделали ему предложение: если он прекратит свою деятельность в оппозиции, то ему предоставят возможность уехать за границу и лечить там Гайку. Он об этом написал Гайке. Она ответила, что не согласна никуда ехать, что ей тут хорошо.
Я написал ему о состоянии Гайки, но ведь каждый, читая одно и то же письмо, видит то, что хочет увидеть. Яцек прочитал, что все в порядке, что она поправится, а там было написано — очень деликатно, — что положение безнадежно. Не знаю, сохранил ли он это письмо, но все другие письма сохранились.
Яцек жил в своем мире — он вообще не верил, что Гражина больна.
— Но Гайка жила так, будто с ней все в порядке. Вы не лишали ее надежды: перевезли из больницы к себе домой, велели сшить ей красивое платье, вкусно кормили, а в морозильнике у вас лежал большой кусок телятины «от бабы», который вы собирались запечь, когда Яцек наконец выйдет из тюрьмы.
— Не платье, а юбку, даже две. Инка прислала отрез из Парижа. Помню, шел проливной дождь, когда мы с Гайкой поехали к портнихе снять мерки. А почему она не должна была жить нормально? Жила себе и жила — никто не знает, в какой день умрет. Пока человек жив, надо, чтобы ему жилось по возможности хорошо. Психологически тоже.
— Что вы сейчас думаете о Хаиме Румковском[87] и о политике, которую он проводил как глава лодзинского гетто?
— Не спрашивайте меня про Лодзь. Я против таких людей. Дискуссия о нем ведется в ужасном стиле. Кто-то с полным основанием сказал, что в процентном отношении больше всего евреев спаслось в Лодзи. Я не хочу в это влезать. Румковский был бандит. Он призывал родителей: отдайте своих детей на смерть, тогда вы останетесь живы, — а потом собственными руками хватал эти десять тысяч или сколько-то там детей и отправлял на смерть; такой человек для меня не существует. Пан Мостович, который выжил в гетто, поскольку был врачом «скорой помощи», считает, что Румковский поступал рационально, — и пускай так считает, пускай любит Румковского, потому что сам выжил. Но то, что делал Румковский, — нравственный бандитизм.
Когда в Варшаве Чернякову, занимавшему такой же пост, как Румковский, приказали выдать десять тысяч человек, он покончил с собой. Хотя одновременно был настолько слаб, что не призвал людей к борьбе. А если бы тогда призвал, даю слово: эта первая акция по уничтожению гетто не прошла бы так гладко.
Но не будем об этом говорить — прошлого не воротишь. Надеюсь, больше это не повторится. Перестаньте спрашивать меня о неморальных вещах. Спросите Ханну Арендт — это она говорит о банальности зла. Она тоже ангел, но о Хайдеггере, который сотрудничал с гитлеровцами, дурного слова не сказала.
— Мы вас спрашиваем, в частности, потому, что Румковский — пример того, как долго можно было сохранять иллюзии и верить в немецкую ложь. Говорят, Румковского увезли в концлагерь в салон-вагоне. Его обманывали до самого конца.
— Какая разница? Немцы постоянно врали. Какое это имеет значение? Румковского убили, потому что они и его презирали. Хоть он перед ними и выслуживался, но все равно был для них унтерменш[88]. Притом такой унтерменш, который посылает собственных детей на смерть. Он заслужил смертный приговор, но не от немцев, а от своих сограждан.
— В Варшавском гетто кто-нибудь верил немцам, когда они говорили, что тех, кто придет на Умшгал-плац, повезут на работы? И еще хлеб давали…
— Они все время врали, только применяли разные уловки… Но неужели вы спрашиваете всерьез? Все, кто страшно голодал, едва услышав, что получат три кило или кило хлеба и немного мармелада, пошли. Хотели спастись.
— А когда эти грузчики, сильные мужики, во время большой акции по уничтожению шли в вагоны, они вправду верили, что будут нужны и переживут войну?
— Поставьте себя в их положение. Вы от меня требуете, чтобы я рассказывал всякие глупости, а сами ничегошеньки не понимаете. Поставьте себя на место голодного человека, вдумайтесь. Вы толстый, я понимаю, в зельце у вас нет недостатка. А если три дня не поедите этого зельца… О чем тут спрашивать? Столкнулись два мира. Профессиональный журналист неспособен сам ничего сформулировать, только спрашивает: а этот что думал, а тот что думал? Сам сообрази, что он думал.
— Но вы-то не позволили себя обмануть. Вы за этим хлебом не пошли.
— Не пошел. И точка. Закончили. Если у тебя не хватает ума понять, почему человек, у которого пять-шесть дней не было ни крошки во рту, за три кило хлеба готов пойти куда угодно, то с тобой не о чем разговаривать. Вы правда живете в каком-то другом мире, не там, где я.
— Это и был другой мир.
— Для вас, потому что вы сыты, обожрались… и потому что вы журналисты. Что человек думал, когда позволял над собой насильничать? Что думал, когда был голоден? Думал, что выживет? Вы идиоты… Я говорю совершенно серьезно: меня это выводит из себя. Даже если вы чего-то не знали, но, хотя я вам про это талдычу уже третий день, все еще ничего не поняли, то вы просто недоразвитые!
— Вы нас тоже выводите из себя…
— Вот это да! Неслыханно!.. И они еще меня спрашивают, верили ли эти грузчики, что выживут, если получат три кило хлеба или кило мармелада! Нет, я не могу с ними разговаривать. Они из другого мира, с луны, что ли, свалились. Ведь здесь в каждой семье кого-то убили, а они даже не чувствуют, какой это был ужас… Никудышные журналисты, кошмарные люди, безмозглые. Нельзя задавать такие вопросы. Ну как с вами говорить, если вы не понимаете, что такое голод? Он не понимает, потому что у него всегда было вдоволь жратвы, потому что мамочка насильно впихивала в него манную кашку.
— Вы сами говорили: жаль, что они пошли на Умшлагплац.
— Я не говорил: «жаль, что пошли». Ни разу не сказал. Я только констатирую факты. И никогда их не оценивал. Это вы оцениваете. Не загораживайтесь мной, раз сами ничего не понимаете.
— Если бы эти грузчики, сильные люди, присоединились к вам во время восстания, вы бы дольше боролись и, возможно, больше народу бы спаслось.
— Никогда я этого не говорил. Мы не нуждались в сильных людях. Зачем они нам были? Мы знали, что останемся в проигрыше. Вам кажется, если бы с нами были такие здоровенные, ловкие мужики, то все бы пошло по-другому. В лучшем случае продержались бы на день-два дольше… Разве это имеет значение?