Кристина Жордис - Махатма Ганди
«Когда английские поселенцы заполонили всю землю, в Англии набрала силу самая опасная националистическая концепция — идея о “национальной миссии”… — пишет Ханна Арендт, анализируя «Истоки тоталитаризма». — Даже если национальная миссия как таковая долгое время исполнялась во всех странах, чьи народы стремились к национальному самосознанию, она оказалась весьма близка к расовой концепции, хотя и не подверглась влиянию расизма». При Дизраэли, сделавшем королеву Викторию императрицей Индии, расовое превосходство, о котором он твердил без устали, превратилось в основополагающую движущую силу истории и политики. «Политический курс Дизраэли заключался в утверждении в чужой стране замкнутой касты, роль которой сводилась к управлению, а не колонизации. Расизм, разумеется, был необходимым орудием для осуществления этой концепции», — пишет Ханна Арендт. Империализму «пришлось бы выдумать расизм в качестве единственного “объяснения” и единственного возможного оправдания своих злодеяний, даже если бы в цивилизованном мире никогда не существовало расовых предрассудков». Об этой связи Неру говорит на протяжении всей своей книги «Открытие Индии»: «С тех пор как Гитлер появился из небытия и стал фюрером Германии, было много разговоров о расизме… Но Индия испытала на себе расизм во всех его проявлениях с самого начала британского господства. Идеология этого режима сводилась к идеологии “расы господ” — высшей расы, на ней же основывалась правительственная структура. По сути, понятие высшей расы присуще империализму…»
Существование расовых предрассудков позволило расизму ссылаться на традицию, то есть придать себе некую респектабельность, не признаваясь в том, какие разрушительные силы он воплощал собой на самом деле. Чиновники британской администрации были совершенно искренне и непоколебимо уверены в своем расовом и нравственном превосходстве над индийцами. Возвышенное представление о государственной службе, настоящая «религия долга, молчаливого и упорного труда, самоотверженность, священная сила закона, порядка и повиновения» — добродетели, проповедуемые Карлейлем, — приводили к обезличиванию, отстраненности и холодности, связанными с идеей совершенства — строгого соблюдения правил. Сами репрессии превратились в вопрос долга, а не угнетения или жестокости. Джон Стрейчи[124], теоретик английского лейборизма и колониальный чиновник, так говорил о позиции члена администрации: «Наш долг ясен. Он заключается в том, чтобы управлять Индией с непоколебимой решимостью, по принципам, которые наши просветители считают справедливыми, даже если они непопулярны».
Герой Киплинга нес на себе «бремя белого человека»: несмотря на то, что ему это стоило, несмотря на беспрестанные распри с полудемоническим, полудетским народом, неблагодарным по своей природе и не осознающим, какими благодеяниями его осыпают, он энергично выполнял свою задачу, не позволяя себе раскисать, потому что таков его долг.
Этим объясняется, почему национализм — движение, поддержанное просвещенной индийской элитой и проникнутое европейскими идеями, — сначала не восприняли всерьез. Счастье народа — это имперское правительство, взвалившее на себя ответственность за него, вопреки этим смутьянам. И только когда вся Индия, подталкиваемая Ганди, громко и решительно заявила о своем намерении быть свободной, волю к свободе наконец-то признали. В Англии после Первой мировой войны лейбористы и некоторые либералы подумывали, что политический статус британских владений должен измениться. Но колониальный аппарат, несгибаемый в своем высокомерии, тормозил медленное отступление, начатое метрополией, до самой Второй мировой войны.
Вот что говорил о колонизаторах Неру, который, правда, был их врагом: «Британцы в Индии всегда представляли собой самые консервативные круги английского населения… Они убеждены в собственной правоте, в выгодах и необходимости британского управления Индией, в ценности своей личной миссии как представителей имперской традиции»[125].
А в этом портрете лорда Линлитгоу[126] (который принял решение о вступлении Индии в войну, даже не спросив ее) читается вся история недоразумений между двумя народами: «Неуклюжий тугодум, крепкий, как дуб, и настолько же лишенный воображения, наделенный достоинствами и недостатками, свойственными британским аристократам былых времен, он честно пытался найти способ разрядить обстановку. Но он был слишком ограничен в средствах; его ум не мог выбиться из накатанной колеи и чурался всего нового; он был в шорах традиций правящего класса, к которому принадлежал»[127].
Однако самым большим упрямцем был Черчилль[128], непримиримый враг Ганди. 1930 год: «Рано или поздно, нам придется раздавить Ганди, Индийский национальный конгресс и всё, что он представляет». Даже во время войны Черчилль, одержимый волей к власти и величию, ослепленный своей концепцией об Англии, главенствующей в мире, не захотел понять, что время этого главенства прошло и пробил час независимости. Не замечая происходящих перемен, он продолжал жить среди славных воспоминаний об эпохе Веллингтона, Лоуренса Аравийского и Киплинга. Индия, где он служил в 4-м гусарском полку, была страной игры в поло и охоты на кабана, отчаянных вылазок на границы империи, отеческого правления, принимаемого по доброй воле, и великой белой императрицы, почитаемой как таинственная богиня. Человек, который (по Неру) «воплощал собой XIX век, консервативную империалистическую Англию, был неспособен понять новый мир с его проблемами и сложным переплетением сил и того менее нарождающееся будущее[129]. Только после мировой войны и смены режима (с приходом к власти лейбористского правительства) индийский вопрос будет, наконец, разрешен.
Ключи правления этой страной были в руках палаты общин, где звучал голос британской общественности, и относительный либерализм, которым воспользуется Ганди, можно объяснить этим влиянием, а также властью вице-королей, которые старались то использовать его, то нейтрализовать.
Индия к моменту прибытия Ганди«Люди в нашей стране были сломлены, и неумолимая, неизбывная эксплуатация усиливала нашу нищету, подрывала жизненные силы. Мы были обломками нации. Но что мы могли сделать, чтобы повернуть вспять этот разрушительный процесс? Мы чувствовали себя беззащитными в когтях всемогущего чудовища: наши мышцы были парализованы, умы пребывали в оцепенении»[130].
Страх, отсутствие надежд, эксплуатация во всех видах — судьба ремесел и индийского текстиля погрязла во мраке. «Ручной ткацкий станок и ручная прялка, породившие бесчисленную армию прядильщиков и ткачей, были главными стержнями в структуре индийского общества. С незапамятных времен Европа получала великолепные ткани — продукт индийского труда — и посылала взамен свои драгоценные металлы, снабжая, таким образом, материалом местного золотых дел мастера, этого необходимого члена индийского общества… Британский завоеватель уничтожил индийский ручной ткацкий станок и разрушил ручную прялку. Англия сначала вытеснила индийские хлопчатобумажные изделия с европейских рынков, затем приступила к ввозу в Индостан пряжи и кончила тем, что стала наводнять родину хлопчатобумажных изделий хлопчатобумажными товарами»[131], чтобы лучше жилось воротилам из Ланкашира и Манчестера.