Елена Кейс - «Ты должна это все забыть…»
В комнате две кровати. Одна для меня, на другой — молодая женщина, почти девочка. Потом узнала, что она приехала навестить свою маму в обычной психбольнице. В той — что я вошла поначалу по ошибке. Я ей позавидовала. Это точно помню. Видно, на худшее нет предела. Подумала, а кто может мне позавидовать? Подумала и нашла. Та, у которой то же самое, что у меня, но вместо мамы — сын. Стало легче, но стыдно. Прости меня, мамуля. Прости. Но эта зацепка помогла мне выжить. Привела себя в порядок и решила сходить за вещами. А вещи-то все — еда для мамы.
Женщина в окошке увидела, что я собираюсь выходить, и руками всплеснула: «Вы куда на ночь глядя?» Говорю, что только восемь вечера. Вещи, мол, нужно забрать. Она: «Вы что, здесь первый раз?» Отвечаю утвердительно. Смеется довольная, что может рассказать мне, непутевой, нечто новое и поучительное. «Голубушка, в Казани по вечерам нельзя одной ходить». Подумала и добавила удовлетворенно: «Да и вдвоем тоже. Убьют». Сказала просто и обыденно, улыбаясь снисходительно. И чуть покровительственно. Я поверила. Потом уж, когда часто стала в Казань ездить, убедилась, что правильно поверила. Сидя в очереди, ожидая свидания с мамой, я наслушалась страшных историй о происходящих в Казани убийствах и изнасилованиях. А уже много позже, в середине 80-х, в период перестройки и гласности в Советском Союзе, когда были обнародованы закрытые прежде данные, Казань была названа городом, держащим первое место в Союзе по числу совершаемых преступлений.
Утром встала в шесть утра, вещи забрала и прямо в тюрьму. Они ее больницей МВД называют. Пришла — в приемной народу полно. Все сидят и ждут чего-то. В основном народ простой сидит, в платках да валенках. Но однажды видела очень на вид интеллигентную пару. На машине из Москвы приехали. Сына своего навещали. Он за групповое изнасилование сидел. Его больным признали и сюда. Но ко всяким таким историям я позже прислушиваться начала. А тогда в окошко постучала, створки поднялись, я на цыпочки встала и увидела человека в военной форме. И не было на лице его никакого выражения, как будто без лица он был. Я такое первый раз в жизни видела. Ничего живого. Татарин. Без возраста. Лицо — которого нет — гладкое, глаза — щелочки. «Паспорт», — я подала. Хотела добавить, что к маме приехала, но окошко уже закрылось. Прошло минут пятнадцать. Никакого движения. Я снова в окошко стучусь. Створки открылись — меня увидел — створки закрылись. Кто-то сочувственно заметил: «Вызовут вас». Села и стала ждать.
И страшно от этой обстановки стало, как перед допросом. Жуткое что-то было во всем этом. Вдруг окошко открылось, меня по фамилии выкрикнули. Пока подошла — окошко уже закрыто, на прилавке мой паспорт. В двенадцать часов стали выкликать. Меня не назвали. Еще одну женщину, старушку, тоже не выкликнули. Остальные — человек десять — вошли в дверь. Стало совсем тихо. Через полчаса вышли все, подавленные, присмиревшие какие-то. Мы со старушкой сидим. Отупение наступило. Вдруг — вызывает. Дверь щелкает — открывается. Длинная комната с широким длинным столом. Во всю длину комнаты. Стулья по обе стороны. На одном конце, ближе к двери, сидит этот, без лица. Уткнулся в бумаги. Вижу парень сидит — на другой стороне. Старушка к нему привычно засеменила. И вижу еще дверь одну, по ту сторону. Я стою, за стол держусь и в дверь, не мигая, смотрю. Сколько времени так стою? Этого никто не скажет. Вдруг дверь открывается и входит женщина в белом халате, а рядом с ней старушка в ватнике, в платке. Беззубая, сморщенная, тощая, согнутая какая-то.
Я не узнала ее. Я не узнала маму свою! И сейчас все это перед глазами стоит. И сейчас говорю — ее невозможно было узнать. И вдруг эта старушка, эта тень, это подобие человека произносит маминым голосом: «Это я, доченька. Вот видишь, какая я стала». Я на стул упала и зарыдала. Вот тогда этот, без лица, как будто ударил: «Будете шуметь — прекращу свидание». Он так и сказал: «Шуметь». Не плакать, не рыдать, а шуметь. Я в руки себя взяла, до маминых рук дотянулась, а они холодные-холодные. И начала я быстро-быстро что-то говорить, вроде: «Мамочка, ты не волнуйся. Я вытащу тебя отсюда. У меня адвокат хороший». А она перебила и сломанно как-то, медленно сказала: «Ты не понимаешь. Здесь люди до самой смерти сидят. Я знаю. Я вижу». А я ей: «Не говори так. Ты не должна так думать. Я лучше знаю». А она как не слышала и продолжает: «Папа сидит?» «Папа дома, — отвечаю. — Он к тебе в следующий раз приедет». «Мария Степановна сидит?» — так же медленно спрашивает. Голос тихий, равномерный, без полутонов. «Да никто не сидит. Никто», — мне хочется крикнуть, вдолбить ей это. Но я знаю — шуметь нельзя.
Вдруг она чуть-чуть нагибается ко мне и как бы по секрету: «У меня сифилис. Но мне никто не верит. Я прошу врача. А они не вызывают. И перегородка в горле». Боже ты мой! Что сказать на это? Я это слушать не хочу! Я это не выдержу! Достаю еду — котлеты, пироги. Она тут же в лице меняется. Лицо становится злое, напряженное, что-то даже отталкивающее появляется. И жестко так говорит, губы поджав: «Я есть ничего не могу. И не буду. Убери это все». И тут же хватает рукой котлету и запихивает ее в рот. Потом еще одну. Жадно так, неаккуратно. Моя мама так не ела. Я тихо плачу. Я хочу уйти. Она как будто мои мысли прочитала, вдруг встала и пошла. И ни слова — ни до свидания, ни привет папе, ни об Анечке не спросила. Повернулась и ушла. Как тень.
И тут мне дурно стало. И никого рядом, кроме этого, без лица. И я бросаюсь к нему с плачем, ведь все же человек, живой. А он отстраняет меня и в дверь выталкивает. Вышла я на улицу. В глазах темно. Пошла, шатаясь. До какой-то стены добралась и начала головой об эту стену биться. Бьюсь и во весь голос ору сама себе: «Не забудь, не забудь, не забудь, что они с твоей мамой сделали». Мамочка, родная моя, единственная, я не забыла, я никогда не забуду. Жаль только, что тебе от этого легче не стало.
Потом в гостиницу пришла, на кровать легла и в подушку выревелась. В Ленинград вернулась другим человеком. Поняла — той мамы, которая была у меня, никогда уже больше не будет. Нет, они не обманывали меня, когда сказали, что мама больна. Они сделали свое дело профессионально, они-таки убили мою маму изнутри. Я видела ее потухшие глаза, уголки губ, загнутые вниз и придающие ее лицу раненое выражение, я слышала ее монотонный голос и держала ее холодную безжизненную руку. Нет, они не обманули меня, когда сказали, что мама больна. Они только не признались и никогда не признаются, как они сумели доконать ее так быстро и так безнаказанно. Я вернулась другим человеком, без надежд и иллюзий, с болью в душе и камнем на сердце. Я написала о свидании с мамой моей сестричке и знала, что нет таких слов, чтобы об этом рассказать. Потому что не придуманы еще слова, чтобы описать две двери по разные стороны длинного стола, мамину сгорбленную спину, исчезающую в той, второй двери, и автоматический щелчок — дверь захлопнулась, сожрала маму. Я слышу этот щелчок. Слышу сейчас…