Алекс Росс - Дальше – шум. Слушая ХХ век
Внешне происходившее напоминало “скандальный концерт” Шенберга, потрясший Вену в марте того же года. Но бедлам на авеню Монтень был типично парижской историей, какие происходили примерно дважды в год. Оргиастическая “Прелюдия к “Послеполуденному отдыху фавна” год назад произвела тот же эффект. Совсем скоро парижские зрители поняли, что язык “Весны священной” был им хорошо знаком – он изобиловал простыми фольклорными мелодиями, обычными аккордами на разных уровнях, синкопами потрясающей силы. Постепенно смущение перешло в упоение, свист – в крики “браво”. Уже на первом представлении Стравинский, Нижинский и танцоры под гром оваций выходили кланяться четыре или пять раз. Следующие представления были аншлаговыми, оппозиции становилось все меньше. На втором представлении публика шумела только во время последней части балета, на третьем “энергичные аплодисменты” почти вытеснили протест. На концертном исполнении “Весны священной” год спустя толпой овладели “неожиданная экзальтация” и “лихорадка обожания”, почитатели столпились вокруг Стравинского на улице, чтобы выразить бешеный восторг.
“Весна”, первая часть которой заканчивается натиском всего оркестра под заголовком “Выплясывание земли”, предвосхитила новый тип популярного искусства – низкий, но изощренный, изысканно дикий, в котором переплетены стиль и сила. В классической музыке он стал олицетворением “второго авангарда”, постдебюссианской тенденции, которая стремилась переместить искусство из фаустовских “новых сфер” в реальный мир. На протяжении большей части XIX века музыка была театром мысли, теперь пришло время создавать музыку тела. Мелодии должны были следовать речевым моделям, ритмы – соответствовать энергии танца, музыкальные формы – становиться более точными и ясными, а созвучия – обладать прочностью самой жизни.
Стравинский в России, Бела Барток в Венгрии, Леош Яначек в будущей Чехословакии, Морис Равель во Франции и Мануэль де Фалья в Испании, если называть только самых значительных, – вот группа европейских композиторов, посвятивших себя традиционной песенной культуре и прочему наследию сельской жизни в попытке освободиться от городской изысканности. “Одежда не скроет наших стройных тел, – говорится в “Светской кантате” Бартока, сказке о юношах, превратившихся в оленей. – Мы должны утолять жажду не из серебряных чаш, а из холодных горных источников”.
Помимо прочего, романские и славянские композиторы – из Франции, Испании, Италии, России, а также из стран Восточной Европы – изо всех сил стремились преодолеть немецкое влияние. Более ста лет повелители музыки из Германии и Австрии отправляли ее в самые удаленные уголки гармонии и формы. Их успех развивался параллельно со становлением Германии как национального государства и мировой державы. Франко-прусская война 1870–1871 годов стала тревожным предупреждением для других европейских наций, продемонстрировав, что новая германская империя не намерена быть лишь главным игроком на международной сцене – у нее серьезные планы на господство. Так что Сати и Дебюсси начали искать выход из гигантских крепостей бетховенского симфонизма и вагнеровской оперы.
Но настоящий перелом случился вместе с Первой мировой. Война еще не закончилась, а Сати и многочисленные молодые парижане отвергли торжественность fin de siècle[20], но присвоили мелодии мюзик-холлов, рэгтаймы и джаз и приняли активное участие в шумном дадаизме, оживившем Цюрих во время войны. Их приземленность была не деревенской, а городской – фривольность на грани воинственности. Позже, в 1920-е, тяготевшие к Парижу композиторы, среди которых был и Стравинский, вернулись к предромантическим формам: прошлое стало иной формой фольклора. Образцами могли быть трансильванские народные мелодии, джаз или арии Перголези, но общим врагом оставался тевтонский дух. Музыка превратилась в войну, которая теперь велась новыми средствами.
В поисках реального: Яначек, Барток, Равель
Ван Гог в своем саду в Арле был угнетен мыслью о том, что правила живописи не дают ему зафиксировать реальность. Он пытался создавать абстрактные работы, писал об этом Эмилю Бернару, но препятствие было непреодолимым. Теперь он боролся за то, чтобы перенести на полотно чувственные аспекты природы и точно передать, как выглядят оливковые деревья, цвета неба и земли. “Величайшая задача, – декларировал Ван Гог, – состоит в том, чтобы получить от реальной жизни новую энергию без заведомых предубеждений и парижских предрассудков”. Это была сама сущность натурализма в искусстве конца XIX – начала XX веков. Натурализм проявился в таких разных произведениях, как трансцендентные видения вокзалов и стогов сена у Моне, подчеркнуто яркие натюрморты Сезанна и чувственные таитянские образы Гогена. Он воодушевил и другие культурные явления того времени – романы Золя о шахтерах и проститутках, суровое описание Максима Горького крестьянской жизни, свободный, неформальный танец Айседоры Дункан. Художники стремились разрушить искусственность и самыми разными способами выразить материальность мира.
Передать “жизнь как таковую”, как говорил Ван Гог, – что это значило в отношении музыки? Композиторы задавались таким вопросом на протяжении веков и в разное время разными путями привносили в свои произведения ритмы повседневности. Философ-просветитель Иоганн Готфрид фон Гердер предложил композиторам искать вдохновение в народных песнях, или Volkslider (термин фон Гердера). Бессчетное число композиторов XIX века вставляли фольклорные темы в оперные и симфонические произведения. Но они заимствовали мелодии из опубликованных коллекций, тем самым пропуская их сквозь сито правил и условностей нотной записи: мажор и минор, нотная линейка, определенный ритм и так далее. К концу XIX века ученые, работавшие в сфере только зарождавшегося изучения музыкальной этники, начали применять более скрупулезные, почти научные методы и пришли к пониманию того, что западная нотная запись не приспособлена к выполнению поставленной перед ней задачи. Дебюсси, в 1889 году в Париже вслушиваясь в мультикультурное звучание Всемирной выставки, заметил, как традиционная музыка проваливается в трещины западной нотной записи.
Появление звукозаписи привело к тому, что исследователям уже не нужно было полагаться на бумагу для сохранения песен. Теперь ученые имели возможность делать записи и изучать их до тех пор, пока не достигали искомого результата. Звукозапись изменила сам принцип восприятия народной музыки, заставила задуматься о глубине культурных различий. Но, конечно, звукозапись сама и уничтожала эти различия, распространяя поп-музыку в ее американской версии как глобальный lingua franca[21].