Карина Добротворская - Блокадные девочки
– Меня эта казнь поразила, хотя у нас многие девчонки туда побежали смотреть. Я не могла. И знаешь, очень многие эту казнь осуждали. Зачем публично мстить? Так считали в нашем окружении.
– Но вы же сами вспоминали, как сильно немцев ненавидели.
– Да, придумывали им разные казни. Говорили, что их нужно везти в клетках, чтобы в них все плевали и гадости говорили. И все-таки было что-то неправильное в этой публичной казни.
– Вас не раздражало, когда начали говорить о героизме ленинградцев?
– Возмутительно, что в Москве восхваляли героический Ленинград, но не знали, что там умирали с голоду. Может быть, не хотели сеять панику? А когда узнали и стали говорить о героизме, то мне это даже нравилось, это хоть как-то поддерживало. И я рада, что сделали Пискаревское кладбище, потому что все-таки память осталась обо всех погибших.
– Вы с мамой когда-нибудь блокаду вспоминали?
– Нет, не хотелось. Это я теперь разболталась, потому что я уже переболела, отошла от этой жути. Но когда ко мне приходят гости, мне всегда кажется, что они голодные и что их надо срочно накормить. Вот ты ничего не хочешь поесть, а мне от этого не по себе. Наверное, это чувство, что все голодные, осталось с блокады. У меня в блокаду остановился рост. До войны я была самая высокая в классе, стояла первой на физкультуре, а уже за мной мальчишки. Видимо, пошла в папу, он у меня был метр девяносто с чем-то. А в блокаду я перестала расти. Так и осталась, как одиннадцатилетняя девочка. Как будто время остановилось внутри меня…
Дневник
Петербург. Я бреду вдоль Адмиралтейского канала по направлению к Мариинскому театру. Звонок на мобильный от моего знакомого, вечно (и удачно) скупающего и продающего какую-то недвижимость в России и во Франции.
– Ты как-то говорила, что хочешь квартиру в Питере? Вроде есть одна симпатичная маленькая квартира – на Васильевском, в хорошем доме, с ремонтом, за вменяемые деньги. Будешь смотреть?
– Ой, ну не зна-а-аю…
– Ну как хочешь. Позвони моему риелтору, может, метнешься в Питер на один день?
– А я как раз в Питере…
– Значит, судьба!
Судьба? Звоню риелтору. Договариваемся смотреть квартиру сегодня же вечером. «Записываете адрес? Васильевский остров, 2-я линия, дом 13. Значит, в семь? Я-то не опоздаю, это вы не опоздайте. Квартира великолепная, просто великолепная… А какой там волшебный ремонт! Люди для себя делали».
Вечером иду смотреть квартиру. Крепкий желтый дом конца XIX века, зеленая улица, неподалеку от того места, где мы когда-то жили с Сережей Добротворским – наш дом был на углу 16-й линии и Большого проспекта. Квартира и вправду хорошая, хотя испорчена «волшебным ремонтом» в стиле журнала Salon – волнистые потолки, синяя встроенная кухня, массивные золоченые двери. Но вид на тихую улицу, три шага до Невы и все в целом операбельно. Как всегда, я готова купить первую же квартиру, которую смотрю. Моя страсть к недвижимости – страсть к желанию прожить новую жизнь в новых декорациях. Впрочем, так, вероятно, у всех. Не случайно люди застывают как вкопанные у витрин с объявлениями о продаже домов и квартир. Они в каждой из этих квартир в этот момент живут. И этот шанс на другой жизненный сценарий, конечно, завораживает.
Этим же вечером прихожу к Добротворским, рассказываю им про квартиру на Васильевском. Называю адрес – 2-я линия, дом 13. И вдруг Николай Петрович говорит:
– А, знаю, дом Тани Савичевой!
– Как Тани Савичевой?
– Так. Их семья там и жила. Семья, кстати, была очень зажиточная. Не могу поверить – я ведь только вчера решила нырнуть в блокаду, а сегодня уже собираюсь купить квартиру в доме Тани Савичевой. Николай Петрович, который работает в Музее блокады и обороны Ленинграда на Солянке и собирает литературу о войне, роется у себя на полках, находит нужную книгу и нужную страницу и тычет пальцем: «Вот, смотри. Савичева Таня. Жила на 2-й линии в доме номер 13».
2 августаКвартиру в доме Тани Савичевой я так и не купила. Оказалось, что она под судом за долги и что плут-риелтор наврал мне про нее с три короба. Но на ловца и зверь бежит – на горизонте появилась еще одна квартира, теперь на Большой Конюшенной, 1, прямо напротив Манежа. Я поехать не могу и отправляю мужа в Питер на смотрины. К идее покупки он относится без энтузиазма, но мудро не спорит, понимая, что я во власти страсти, с которой лучше смириться. Квартира ему понравилась, несмотря на окна во двор. Отличный подъезд, потолки под четыре метра, на удивление тихо, даром что самый центр. Дурацкая планировка, но мы ее легко победим. Мы метнулись в Питер и за один день истерически оформили сделку. Ну вот, теперь у меня снова есть квартира в Питере. Не надо будет больше жить в «Астории», слышать по утрам «good morning» и чувствовать себя туристкой. (Моя сестра Юля, которая живет в Питере, на это всегда говорит, пожав плечами: «А я вот была бы не против пожить в „Астории". По-моему, ты с жиру бесишься».)
В питерском «Фаланстере» на Фонтанке покупаю книгу Примо Леви «Канувшие и спасенные» – размышления про лагерь, человеческую природу и холокост. Читаю, и все время думаю о блокаде. Леви называет Нюрнбергский процесс священным действом. Это катарсис, очищение. А блокаде не дали шанса на катарсис. Даже Музей блокады в Соляном переулке разгромили, историю переписали, самое страшное замяли и выпятили в официальной версии героизм. В итоге блокадный ужас и блокадный стыд никуда не исчезли, разлились по каким-то подземным ленинградским рекам и каналам. Понятно, почему таким шоком стала «Блокадная книга» – первая летопись блокадных страстей, где страдания ленинградцев почти открыто сопоставлены с библейскими.
Из холокоста можно было сделать исторические выводы. Было ясно, что это не должно повториться, что речь идет об ужасающем заблуждении нации. С блокадой сложнее. То есть блокада доказала, что голод не может быть методом ведения войны, хотя запретили этот метод только в 70-е годы XX века. Но главное, что так царапает в блокаде, – это то, что она коснулась предела человеческих возможностей. Это так или иначе чувствовали и пытались сформулировать все, кто ей занимался. И это понимали все, кто ее пережил.
Леви пишет о том, что в концентрационном лагере было на удивление мало самоубийств. Самоубийство требует крайнего напряжения сил, а как раз сил не было. В блокаду тоже почти не было самоубийств – наверное, по той же причине. Граница между жизнью и смертью была такой стертой, что ее тихо переходили, толком не заметив. Еще меня задела ярость Леви по отношению к современному понятию некоммуникабельности, которое он считает фальшивым и надуманным – настоящую некоммуникабельность пережили в лагере.