Нестор Котляревский - Декабристы
Жизнь вообще была очень скучная, если не считать тех редких моментов, когда судьба заносила на север какого-нибудь нежданного гостя; но, конечно, и с этими гостями отношения были далеки от сердечности и притом не по вине Бестужева. Единственный человек, с которым Бестужев мог поделиться если не чувством, то хоть мыслями, был проезжий немецкий ученый, доктор философии Эрман, с которым у Бестужева завязалась потом ученая переписка.[193]
«Жизнь моя весьма однообразна, – писал он братьям. – Одолеваем ленью, но только вовсе не «сладкой», я порой лежу по целым дням, подняв ноги на стену и вперив глаза в потолок… иногда брожу один, иногда с Захаром (т. е. с его товарищем по поселению гр. Захаром Чернышевым) по полям и болотам с ружьем. Иногда выезжаю в горы на лошади, которую нанял я здесь, и там, при жужжании комаров и шуме тальника, мечтаю о том, о сем, а пуще о ничем. Просыпаюсь рано, но как мое первейшее наслаждение лежать в постели, то нередко Захар стаскивает меня к чаю. Около часа обедаем, иногда за чашкой кофе заводим полугрустный разговор о Чите, иногда переживаем снова петербургские вечера, в 6 пьем чай, потом гуляем, вместе или порознь, как случится; около 11-ти ужинаем и обыкновенно тут питаемся мечтами вместо десерта. Потом то же, что вчера».
Скоро пришлось Бестужеву расстаться и с Чернышевым. «Он, мой compagnon des larmes, non d'armes, уехал так поспешно, что едва успел выговорить adieu, так что последнее Dieu относилось более к путешественнику, нежели ко мне, – писал Бестужев в марте 1829 г… – Я не предаюсь, однако, плаксивным жалобам, я в ровном расположении духа». Что, впрочем, означало это слово «ровное»? «Моя жизнь хуже, чем ничто, – говорил он вскоре после отъезда товарища. – Обычные слова часовых при сменах: «все обстоит благополучно» могут служить ей эпиграфом. Такое классическое однообразие опротивело мне… попиваю чай и покуриваю трубку; от времени до времени примешиваются несколько вздохов, которых никто не может разделить, и зевота, которую никакой сон не в состоянии унять»…
Так протекли полтора года (декабрь 1827 – июль 1929). Настроение духа Бестужева оставалось ровным: ни вспышек надежд, ни вспышек отчаяния. «Невымышленные горести подостойнее тех, которые имели честь беспокоить меня на раздолье», – говорил он и терпеливо «переживал» свою участь… Иной раз сам себя уверял, что скучать не должно, что сердце полно важнейших чувств и в селезенке нет места для сплину… В другую, более печальную минуту, не мог не сказать себе правды в глаза и признаться, что вчера для него обнажено от воспоминаний, а завтра – от надежд, что все чувства, которые роятся около сердца и мысли, которые около ума сверкают, – роятся и сверкают даром; иногда его начинала пугать мысль о том, что Якутск – конечный этап его жизни; и он рядил эту мысль в иронию, говоря, что не рискует после смерти промочить ноги в оледенелой земле Якутска и что кости его когда-нибудь будут найдены вместе со скелетом мамонта…
Но тяжелей всего ложилась ему на душу мысль о братьях Михаиле и Николае. Чита с ее острогом и каторгой грезилась ему и отравляла редкие минуты, не радости – ее не было, – а просто покоя: «Боже мой, Боже мой! – говорил он. – Зачем вы не со мною? как часто я думаю, принимаясь за ложку: я бы был счастлив, если бы они делили скромный обед мой. Думаю, и обед мой стынет неприкосновен». Бестужев любил, глубоко любил своих братьев, жизнь которых была «безответна, как могила»…
Свою собственную жизнь Александр Александрович стремился, впрочем, несколько разнообразить литературной работой. В книгах недостатка не было; мать прислала ему целую гору… Его товарищ Чернышев снабжал его также иностранными классиками в оригиналах. Читал Бестужев много, преимущественно по-немецки. Он, как сам выражался, плотно принялся за германизм – сразу засел за труднейших авторов, осиливал «Валленштейна» Шиллера и ломал голову над «Фаустом» Гёте, и стал разбирать Данте в подлиннике. Труд был не напрасный, потому что после месяца упорного чтения он мог понимать этих авторов без посторонней помощи. Чтобы лишить себя всякого развлечения, он даже обрил себе голову и благодаря этой энергической мере «мог черпать с жадностью из сокровищницы наслаждения»… Читал он много и по-английски: услаждал себе Томасом Муром, который сумел так «объитальянить» неблагородный английский язык и чувства которого были «знойны и томны, как климат Петрарки»… читал запоем Байрона и исподволь малыми порциями воспринимал Гомера, который «подавлял его своим величием и заставлял изнемогать его разум под тяжестью возбуждаемых им мыслей»…
В своей ученой книге «Reise um die Erde» Эрман, встретивший Бестужева в Якутске, вспомнил о своем мимолетном знакомом и набросал довольно живую картинку его жизни в Якутске.
«Однажды вечером, – рассказывает Эрман, – когда в присутствии многих якутов я производил свои астрономические наблюдения, меня в темноте поразили французские слова и вопрос одного человека, который спросил меня, пожелаю ли я повидать его, хотя он и зовется Бестужевым? Я рассеял его сомнение, ответив ему казацкой поговоркой «гора с горой не сходится, а человек с человеком», и затем в моем одиноком жилище я имел возможность насладиться очень занимательным разговором. В человеке, который звуками цепей и в тюрьме был пробужден ото сна свободы, который затем, ожидая позорной смерти, как благодеяние принял изгнание, – в таком человеке я мог бы ожидать встретить известную черствость или стоическое равнодушие. Здесь же был предо тот, кто в чертах лица, словах и фигуре сохранил всю свежесть юности и блеск благородного таланта. Он признался мне, что веселость настроения в нем против воли всегда заново зарождается; что тяжесть прошлого и безнадежного будущего должна была бы естественно давить его, но что в нем все-таки достаточно любви к настоящему и смелости, чтобы им пользоваться.
Александр Бестужев вступил в круг заговорщиков задолго до взрыва революции. Убежденный в даровитости русского народа, он принадлежал к числу тех, которые хотели сразу пробудить ее из крепостного рабства к жизни законной и свободной (zu einer freien Verfassung).
Это освобождение было их главной целью, когда они решились на крайнее, и они надеялись, что одержат верх над некоторыми их сотоварищами по заговору, которые были им подозрительны вследствие их корыстного честолюбия (?).
Бурными речами, какие подсказало ему мгновение, Бестужев воспламенил сердца солдат. Никто из офицеров полка не изменил своей присяге, и все-таки 5 рот солдат захватили в арсенале полка ружья и патроны. Они двинулись в строю, с развевающимися знаменами к площади Исакия, и во главе их шел только один их оратор Бестужев, который нашел для них чисто русские слова. А между тем почти все они видели его в первый раз, и на нем был мундир, для них чуждый.
Известно, как Император своим рыцарским презрением к смерти вызвал в вожаках раскаяние, а в массах – покорность. Все, казалось, были покорены нравственной силой его победы. Думать о пощаде нельзя было, но тем не менее, никто не воспользовался возможностью бежать, хотя эта возможность и представлялась в минуты первой тревоги. Бестужев в течение этого дня избег всех преследований, но ночью возвратился из отдаленного предместья и прошел незамеченным сквозь сторожевые артиллерийские посты, которые стояли при горящем огне около орудий. Он отправился в Императорский дворец, где его с ужасом встретил один из его знакомых, который был в карауле. Цепи, которые он носил сначала в Петропавловской крепости, а затем в одной финляндской цитадели, и смерть его друзей, умерших рядом с ним на эшафоте от руки палача, не смогли потушить в изгнаннике память об одном моменте той первой страдальческой ночи. Он еще и теперь с потрясением рассказывает, как Император один вышел ему навстречу в большой и почти темной комнате дворца и с непокоримой силой во взгляде (Hoheit des Blickes) говорил ему о верноподданноческих чувствах его отца генерала Бестужева и о вырождении (Entartung) его сыновей…
Здесь в Якутске Бестужев, сам о том не стараясь, расположил к себе все сердца живостью своего ума, красотой, энергичным лицом и фигурой. В доме губернатора каждый сожалел, что только редко можно видеть этого самого интересного из жителей Якутска. Сибиряки и якуты, для которых все европейские события проходят бесследно, не стеснялись выказывать свою симпатию к новому их согражданину Они ему давали лошадей, чтобы он мог ездить на охоту или в соседние леса к близлежащим юртам. Эта доля свободы была предоставлена ссыльному, которому в случае его бегства грозила бы участь несравненно более тяжкая, чем та, в которой он обретался…
Бестужев только что за несколько недель расстался со своим товарищем по несчастью, которого помиловали и которого я встретил в Иркутске. В наследство от него ему осталась та хижина, где они вдвоем жили и которую украсили странной смесью якутской утвари и некоторыми остатками европейской обстановки. Здесь находилось также несколько книг, которые разрешено было отправлять ссыльным. Среди них я нашел экземпляр «Фауста» Гёте, вероятно, первый экземпляр в стране, столь же холодной, как северный полюс.