Елена Клепикова - Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Лидия Яковлевна не соратница и даже не ученица формалистов, но их эпигонка – она разжевывает, разъясняет, популяризирует и неизбежно симплифицирует, а значит, искажает – то, что теми было открыто в двадцатые годы.
Увы, это неизменный закон: истина начинает свой путь с парадокса, а кончает трюизмом.
Лучше всех об этом написал Баратынский:
Сначала мысль, воплощена
В поэму сжатую поэта,
Как дева юная, темна
Для невнимательного света;
Потом, осмелившись, она
Уже увертлива, речиста,
Со всех сторон своих видна,
Как искушенная жена
В свободной позе романиста;
Болтунья старая, затем
Она, подъемля крик нахальный,
Плодит в полемике журнальной
Давно уж ведомое всем.
Не думаю, что Лидию Яковлевну следует подвести под последнюю категорию – туда скорее надо определить «Пришибеева», эту тень тени. Ибо Лидия Яковлевна, хотя тоже тень, но отбрасываемая реальной фигурой, даже несколькими, – густая тень. А может ли отбрасывать тень – тень? Вот еще причина, почему мне показался лишним на этих страницах «Пришибеев» – ввиду его нереальности, несмотря на множественность. Таких, как он, много, но они уж совсем лишены индивидуального, оригинального, личного. Они есть и их нет. Покончим, однако, наконец с Лилией Яковлевной.
Она и в самом деле удачно вклинилась бы в середину стихотворения Баратынского – не дева темная, но и не старая болтунья: искушенная жена, место достаточно почетное. Однако ее путь пересекся не только с формалистами. Вторая памятная встреча ее жизни – с блестящим профессором Г. А. Гуковским, у которого она заимствовала схему литературного прогресса – вроде марксовой теории экономического, и помножив формализм 20-х годов на социологию 30-х, она выплыла с этим чудовищным гибридом на литературную сцену 60-х, а тогдашняя аудитория слопала бы и не то, ибо за долгие годы вынужденной диеты, а фактически голода – с середины 30-х до середины 50-х – проголодалась настолько, что поедом ела без разбора все, что давали.
Бродский как-то слишком быстро, решительно и бесповоротно от Лидии Яковлевны отвалил – был неуемен, неуместен, насмешлив, романтичен и бестактен. Да и потом он был из «волшебного хора» Ахматовой, а после Ахматовой и по сравнению с ее московской подругой Надеждой Яковлевной Мандельштам, воспоминания которой вместе со стихами Бродского литературные вершины нашего безвременья, наша «Яковлевна» выглядела заштатно, вторично и даже пародийно, а ее претензии, пусть подкрепленные в самом деле иногда интересными дневниковыми страничками, которые она читала нам вслух, – все-таки необоснованными. Тем не менее Саша прилепился к Лидии Яковлевне сразу и навсегда, и похоже, что и она его как-то из остальных выделила и литературно усыновила, резко противопоставив другому сыну, в ее представлении – блудному, хотя он сам, скорее всего, даже не подозревал об этом родстве, – Бродскому. В Комарово мы с ней в конце концов поссорились из-за него – смешно сказать, не из-за него самого и не из-за его стихов, а из-за его места в русской литературе, в первый ряд которой Лидия Яковлевна его не допускала. Однако именно она тогда мне пророчески сказала, что любить обоих невозможно – Сашу и Осю:
– Вот увидите, с Сашей вы расстанетесь, потому что вам придется выбирать, и вы выберете Бродского.
– А у вас проблемы выбора не было?
У Лидии Яковлевны, несомненно, есть чувство юмора.
– Я выбрала, что осталось, – сказала она.
Я был помоложе самых молодых ее учеников, пристал к этой компании позже других; как говорит деревенский дед Федя-пердунок – говно приблудное. Выслушивать монотонные учительские монологи Лидии Яковлевны у меня терпения не хватило – вслед за Бродским я от нее на своей утлой лодчонке отчалил, а потом постепенно, как колобок, и от всей честной компании, от всего корабля ленинградской литературы: адье!
А с Бродским они поступили так – настойчиво и разнообразно стали его отрицать. Они согласились бы ему покровительствовать, ежели бы он, подчинившись, пусть формально, их диктату и установленной ими иерархии, встал бы под сиятельную их защиту, в ко торой нуждался. В нем, однако, сработал безошибочный его инстинкт творческого выживания, самосохранения. Он понимал, что рвать надо с ближними, которые на поверку самые дальние, дальше некуда, – и рвать немедля, пока тебя не затянуло, пока они под видом любви и опеки не окрутили тебя с ног до головы патокой, елеем, дружелюбием, цеховыми связями, которые еще неизвестно – больше дают или больше отымают? Бродский отвалил, нанеся обиду, и был предан анафеме, которая заключалась в замалчивании. Принцип простой: ты не с нами – значит, тебя нет. А это как раз то, что Бродскому было позарез необходимо: доказывать свое существование не только советской власти, но и мнимым ее оппонентам. Бродский взялся за дело горячо и в несколько лет одолел барьер несовместимости, присоединившись к высокому ряду: Державин – Баратынский – Пушкин – Тютчев – Пастернак – Мандельштам. Если так дальше пойдет, он и в мировую литературу проникнет – первым из русских поэтов.
Бродский действовал по инстинкту, а Саша потом попытается нагнать его – естественно, в отечественных пределах – по стратегии.
Здесь их главное отличие при внешнем сходстве – у обоих неистребимый инстинкт самосохранения. Но у одного житейский – у Саши, а у другого – литературный. Саша ничем не пожертвует из своей жизни ради своей судьбы, а Бродский судьбой ведом, и единственно ею: сыщется ли на свете лучший проводник? Вроде бы он все делал во вред себе, а выходило на пользу. А Саше – все на пользу, хотя по сути во вред; но даже если он это понимает, то не принимает в расчет. Ося и в ссылке побывал, и в тюрьме, и в психушке, и каждый его шаг и чих на учете в КГБ, и стихов не печатали, и со всеми ссорился – а выиграл!
А у Саши – психология отличника, в поэзии он Молчалин, старателен, рационален, аккуратен, все до мелочей продумано – все его любят, все печатают, у него всего одно непечатное стихотворение, он добился признания и славы, с ним считаются – и все равно ощущение неудачи, что-то не получилось, всю жизнь старался, корпел, выстраивал какую-то там цепь электропередач, а вот не сработало, не замкнулось, контрольная лампочка не горит, и в чем дело – непонятно; оттого мрачен, складочка у рта какая-то все выдает – не трагедию, а скверность. Но не заново же все начинать – поздно, хотя обидно…
У Саши жизненный инстинкт самосохранения, у Бродского – инстинкт судьбы.
У Бродского инстинкт литературной судьбы, а у Саши – литературной карьеры.
Гениальный импровизатор – и старательный версификатор.
Только можно ли упрекать человека, что он не поэт Божьей милостью, а профессиональный стихотворец, добившийся всего сам, трудом и стратегией?