Лидия Лебединская - С того берега
— Во-первых, тысячу восемьсот, во-вторых, был взят довольно большой выкуп, в-третьих, оставьте тон панегирика или некролога, это мешает, согласитесь, объективному обсуждению…
— Нет, — живо ответил Хворостин, усмехнувшись. — Не мешает, ибо в этой охапке лавров уже заложена здоровая железная гирька. Секундочку…
— А, пожалуйста! — Огарев тоже засмеялся.
— А стало ли им, крестьянам, лучше? — вдруг спросил Хворостин резко и требовательно.
— Трудно сказать с определенностью, — послушно откликнулся Огарев. — Понимаете, у меня еще тогда возникло ощущение, словно я сбросил покров с новых, уже вполне завязавшихся там отношений, не более человечных, чем рабство. Я увидел…
— В третьем лице вы желали, — мягко поправил Хворостин.
— Наплевать, — отмахнулся Огарев. — Перейдем к третьему лицу, когда станем обсуждать другие мои огрехи. Они, видите ли, крепостные то есть, жили, платя оброк со своих луговых, рыбных и охотничьих доходов. Бедные работали на богатых, у которых постоянно состояли в долгу, ибо те выплачивали за них оброк. Теперь те же разбогатевшие помогли бедным отдать выкуп, тем самым лишь упрочив кабалу. Надо вам сказать, барин об этом не подумал…
— Молод был? — сказал Хворостин полувопросительно.
— Скорее, поверхностен, — ответил Огарев. — Я, впрочем, об этом не жалею. Я другого насмотрелся вдоволь, что заставило меня здорово задуматься.
— Потому вы и переменили свои планы в отношении остальных подопечных? — спросил Хворостин.
— Черт его знает, — сказал Огарев, — вы ведь все хотите приписать мне некую разумность и последовательность, а я, ей-богу, поступал наугад и наобум.
— Тем ценнее будет, когда последовательность мы с вами все-таки обнаружим. — Хворостин нагнулся вперед, взял спички и, высыпав десяток на курительный столик, выложил из них дорожку в три спички и ответвление в две стороны. — Последовательность в том, смотрите, батенька, что вы непрерывно искали доброкачественный путь. Согласитесь! Что же вас так поразило тогда?
— Нежелание жить лучше, — твердо сказал Огарев, с интересом посмотрев на спички. — Апатия полная и совершенная. Лень. Эдакое даже, знаете, хитроумие и коварная изобретательность в увиливании от любых перемен. Недоверие ко мне совершенное. Безучастность к собственной жизни вопиющая. Подробности желаете?
— Разумеется, — хмуро сказал Хворостин.
— Русский мужик странным образом уверен, что его удачи и неудачи, здоровье и достояние, сама жизнь, наконец, — все в руках провидения. Гнилая изба, грязный двор, сносившаяся одежда, падающее здоровье — ничего сам не поправляет, уповает на сторонние силы. Он даже пашет плохо, а молится о дожде и вёдре, только на них и надеясь. И вы думаете, только барскую пашню плохо возделывает? Ничего подобного! Свою — точно так же. Какой-то свидетель собственной жизни. Я, знаете ли, один раз даже велел наказать мужика за дурно возделанное поле. Поставил условие: или перепахать или наказание. Что вы думаете? Все равно, говорит, господь если уродит, будет хлеб, не наша это забота — вмешиваться, такого испокон веку не водилось.
— Вы и о причинах нерадения такового думали, конечно? — Хворостин слушал, недоуменно наморщив лоб.
— Много думая, — сказал Огарев.
— Не знаю, до чего вы додумались. С удовольствием вас выслушаю, но позвольте сперва свою гипотезу… Я человек городской, книжный, идеи мои пылью отдают, после вас мне говорить будет нечего.
— Ну, ну, ну. — Огарев оглянулся, словно ища чего-то, и, взяв кусок сыра, сел на край кресла.
— Из самой истории русской очень это достоверно вытекает, — продолжал Хворостин. — Я позвоню, чтоб нам поесть принесли?
— Ни в коем случае! Продолжайте, бога ради, забавно это полное наше несовпадение.
— Ну, тогда я быстро выскажусь, — засмеялся Хворостин. — Вот что веками происходило. Здорово топтали кашу землю. И не только чужеземцы. Грозный разорял русские города и деревни. А до него — великие князья. Ну и татары конечно же, а потом литовцы с поляками. А великий Петр, который чуть не пол-России, как редиску с огорода выдернув, пересаживал? А временщики всякие? А помещики? Словом, полное отсутствие уверенности в завтрашнем дне. Того и гляди ограбят, переселят, угонят, совсем погубят. Постоянная боязнь, неуверенность в безопасности, незащищенность, чувство как бы временности и случайности своей жизни. А отсюда — какая же забота о твердом устройстве, о добротном хозяйстве? И всегда гроза — сверху, неожиданно, врасплох. Отсюда все на авось.
— Вот авось — это да, — сказал Огарев одобрительно. — Ни в одном языке такого слова нету. У французов разве только — ихнее peut-etre[1], но здесь больше сомнения и надежды, да и не так распространено. Одних пословиц…
— Авось, небось да третий как-нибудь, — сказал Хворостин. — Здесь, кстати, вся моя гипотеза высказана.
— Авось живы будем, авось помрем — тоже на вашу мельницу, — загнул Огарев сразу два пальца. — И еще! Авось не бог, а полбога есть. Держись за авось, доколе не сорвалось. Ждем-пождем, авось свое найдем. Авось — вся надежда наша. Больше не помню. Но есть еще, и уверен, не одна.
— Что же вы тогда хотите мне возразить? — Хворостин был возбужден и ответа ждал с нетерпением.
— Нет, насчет рабского фатализма я возражать не собираюсь, — сказал Огарев неторопливо. — Я хочу только…
— Простите, батенька, — Хворостин не выдержал. — Позвольте мелкую малость добавить.
Огарев застыл на полуслове.
— Ведь что из всего этого вытекает, — быстро заговорил Хворостин. — А то, что с Россией все поступали, как с некой захваченной землей. Как оно, модное слово? Колония! Это не парадокс, батенька, а если и парадокс, то печальный. Сами же дети земли русской, выбившиеся в ее управители, поступали со своей страной так, будто завоевали ее и стараются из туземцев соку побольше выжать. Отсюда в рабстве российском еще одна черта: недоверие к хозяину. Добра, мол, от него ждать не приходится. А русский он или немец — нам едино, потому что все одним лыком шиты. Здесь ищите корень недоверия и к вашему искреннейшему начинанию. А? Подождите, подождите, ради бога, последнее хочу сказать. Если жизнь зависит не от меня, вернее — самой лишь малостью от меня, если я обязательно в чьей-нибудь власти, то за свои поступки и ответчик уже не я. Любые средства хороши, чтобы мне из-под этих роковых обстоятельств ежедневно и ежечасно выпутываться: и обман, и хитрость, и бесчестье…
— Честь не в честь, коли нечего есть, — утвердительно кивнул Огарев. — Здесь пословиц тоже целый ворох. Честь, например, добра, да съесть нельзя. Вот вы меня на мою дорожку и выводите. Я ведь этим и собирался заняться.