Евгения Путилова - …Началось в Республике Шкид
Есть в лаконизме многих страниц блокадных записей художественная законченность, завершенность, а вместе с тем каждая из миниатюр могла бы быть развернута в целое действие — драматическое, трагическое, комическое.
Вот юмористическая сценка на Мальцевском рынке. В ответ на чье-то возмущенное: «Какое безобразие! Только что была тревога и — опять!» — автор шутливо замечает: «Того и гляди, жалобную книгу потребует».
А вот другая, в трамвае; героиня ее — «ничем не примечательная девушка в ватных штанах и в стеганом красноармейском ватнике». Воздушная тревога, земля же гудит и стонет под ударами вражеских фугасок, всех гонят из трамвая, а она, как будто ничего не происходит, «с тем упоением и азартом, какой бывает лишь у детей и немногих взрослых», никак не может оторваться от чтения.
«Через плечо соседа заглядываю в книгу:
«Клянусь честью» — воскликнул герцог. — На вашем месте, ваше величество, я бы запретил этим коварным…»
Эпизод с девушкой — это беглая зарисовка, снимок на ходу, но как удачен этот снимок: он резко и точно передает сущность характера девушки, ее спокойствие, душевную непоколебимость — те черты, которые отличали ленинградку. И поэтому название маленькой новеллы — «Тотальная война» кажется особенно выразительным.
Вот быстрый, короткий диалог. Молодая женщина развелась с мужем. Несколько вопросов и ответов — и до глубины раскрываются, проявленные войной, два характера. Инициатива развода ее: вина мужа, оказывается, в том, что… он очень плохо переносил голод.
«Ну, знаете…» — восклицает собеседник, видимо, крайне удивленный мотивом обвинения. «Нет, нет, вы не представляете, какая это мерзость, когда в такое время… когда все вокруг… и женщины, и дети… и ты сама… А этот красавец бегает, как раненый тигр, по комнате, заламывает руки и на всю коммунальную квартиру рычит: «Есть хочу! Есть хочу! Есть хочу!»
Но если о девушке в трамвае Пантелеев пишет с добрым юмором, а о случившемся с молодыми супругами — подавив улыбку, то для рассказа о дворнике того дома, где он жил, он находит совсем иные слова и иную форму выражения. Два-три абзаца — и многое узнаем о Косте, который, как выясняется, в прежние времена не пользовался в доме доброй славой. Прощаясь навсегда с Костей, автор расстается как будто совсем с другим человеком, просто и честно выполнявшим свой долг ленинградца, писатель изменяет обычной своей сдержанности. Он не хочет бояться слов, «которые выцвели и стерлись от долгого употребления и без которых все-таки не обойтись там, где имеешь дело с подлинными чувствами и с неподдельными страстями». Нет, слова, сказанные Пантелеевым, не кажутся стертыми — они кажутся единственно необходимыми, и эти строчки отзываются в душе читателя глубоким чувством:
«Впрочем, ведь я только хочу сказать, что Костя умер героем. Я убежден в этом твердо и до конца.
И вот я медленно выписываю: вечная память ему и вечная слава! Я пишу это, сняв шапку и положив ее на стол, хотя в комнате лежит снег и допотопный мой «Реомюр» показывает минус три градуса».
Эти записи раскрывают Пантелеева как художника, схватывающего явления жизни многогранно, объемно, широко. Рядом со страданием и болью возникает шутка, трагическое соседствует с романтическим, разрушение, гибель — с торжеством силы и красоты.
Казалось бы, что кроме чувства ужаса может вызвать представление о воздушном налете? А между тем картина, нарисованная Пантелеевым, — это пиршество красок на снегу и в небе, театральная феерия ослепительно яркого света, причудливой игры теней, быстрого движения похожих на гномов людей. Все в этой картине кажется необычным. И словно в каком-то фантастическом царстве, маленькие гномы расправляются с сонмом чудовищ: «Летят все новые и новые бомбы, воют, свистят, шипят, как черти на сковородке. Люди кидаюстя к ним, подхватывают, пинают валенками, затаптывают, забрасывают песком…» И снова громоподобный удар, и снова бросающиеся в зарево огня люди…
Вовлеченный в эту феерию, в эту стихию борьбы, автор не испытывает страха, напротив: «…в этом есть что-то от спортивного азарта, опьяняющее раздолье силы и мужеств, когда начинаешь впервые понимать, что, собственно говоря, значат слова: «Есть упоение в бою».
И почти рядом — картина, контрастная в каждой детали. Тот же ноябрь, как будто та же улица, но искалеченная, развороченная снарядами, засыпанная битым стеклом, кирпичами, штукатуркой. Вместо массы людей — одна старушонка тащит за собой детские санки. На санках лежит человеческое тело. И такой одинокой и беспомощной кажется эта маленькая, потемневшая от холода и голода старуха пред неумолимым бедствием. И словно темная ночь надвинулась на весь мир: «а ветер свистит в оборванных трамвайных проводах. Белая крупа бежит по обледенелой мостовой. Холодно. Темно. И ни одного огонька на всем божьем свете».
Но и в эту непроглядную, лютую пору автору «Часов» и «Пакета» не изменяет чувство юмора, попавшаяся на глаза фраза: «Бедная Лиза рвала цветы и кормила свою мать» вызывает ассоциацию с бытом ленинградцев, которые тоже рвут и цветы, и всякую траву, кормятся этим сами и кормят своих матерей.
Автору как будто совершенно необходимо выяснить: почему же карамзинская Лиза — бедная Лиза? И вроде он находит и дает этому объяснение: «Вероятно, потому, что прежде чем покормить свою мать, ей приходилось, бедняжке, не только рвать цветы, но и продавать их еще потом, а на вырученные деньги покупать молоко, мясо, калачи и т[ак] д[алее]». Противопоставление «бедной Лизы» своим землякам содержит восхищение ленинградцами, но говорит об этом автор с шуткой, без всякого пафоса: «У нас куда проще. А кроме того, говорят что вегетарианцы живут дольше, чем люди, питающиеся бифштексами и отбивными котлетами».
В записях Пантелеева находит место возникшая в Ленинграде легенда, будто Суворов воспротивился, чтобы его памятник снесли в убежище, и не пожелал укрываться от вражеских ядер, уверенный, что, как и прежде, сумеет оказаться достойным тех почестей, какие воздало ему Отечество, будто бы пристыдил мастера, который начал разбирать памятник, а потом «рукой легонько повел, а рука у него — чугунная, пудика, пожалуй, четыре, а то и пять потянет». И в подтверждение истинности своих слов рассказчик уже в который, видимо, раз, заключает: «Вот он и стоит. Вы заметьте — хоть бы ему что! И бомба его не берет. И снаряд не трогает. Даже ни один осколочек, ни один камушек до него, голубчика, не добрался…
А ведь вокруг — вы посмотрите, что делается!..» («Голос Суворова»).
Изможденный и несдающийся город, на долю которого выпали неслыханные испытания, вызывает у Пантелеева исторические ассоциации Если про Севастополь времен первой обороны писали и говорили, что это «Троя втрое», — во сколько же раз Троя наш город?» И если знаменитый скульптор Фидий говорил, что когда он читает Гомера, люди кажутся ему вдвое большими, чем обычно, — «какой Гомер расскажет о нас потомкам и какому Фидию мы покажемся великанами?..» Задав этот вопрос, автор отвечает на него совершенно неожиданно. Снова в свои права вступает горький юмор, когда он пишет: «А ведь в большинстве своем мы среднего роста, и хлеба мы съедаем в день всего сто двадцать пять граммов» («Великаны ли мы?»).