Натан Эйдельман - Последний летописец
„Не заводя партий, мы должны быть стеснены в маленький кружок… должны быть под одним знаменем: простоты и здравого вкуса. Министрами просвещения в нашей республике пусть будут Карамзин и Дмитриев. Я папою нашим, Филаретом“ (Жуковский).
Одной вечной, как говорят, проблемы у этих шутников не было: проблемы отцов и детей. Для 17-летнего Пушкина-Сверчка Жуковский, Александр Тургенев, Батюшков — 35-летние отцы, 50-летний же Карамзин — дед. Однако равенство отношений поразительное: Жуковскому и в голову не приходит учить Пушкина, Карамзину — Жуковского. Нет ни детей, ни отцов, ни дедов — все дети: время такое, люди такие!
Все, воззрев на Старину,
Персты вверх и ставши рядом
„Брань и смерть Карамзину!“
Грянули, сверкая взглядом.
„Зубы грешнику порвем,
Осрамим хребет строптивый,
Зад во утро избием,
Нам обиды сотворивый!“
Впрочем, Карамзин — единственный — не имеет шутейного прозвища: „Вам, арзамасцам, — наставляет друзей Вяземский, — должно лелеять его и, согревая арзамасским союзом, не допускать до него холодный ветр Невы“.
Ну, они уж — не допускали. „То-то гусь!“ — записано об историографе в Арзамасском протоколе. „Наш евангелист Карамзин!“, — восклицает Жуковский.
Батюшков: „Карамзин, право, человек необыкновенный! И каких не встречаем в обоих клубах Москвы и Петербурга и который явился к нам из лучшего века. из лучшей земли: откуда — не знаю!“
Когда же, чуть позже, судьба заносит Батюшкова в Неаполь, он сообщает любимому Карамзину: „Пили как-то вино за ваше здоровье на том месте, где римляне роскошествовали, где Сенека писал, где жил Плиний и Цицерон философствовал“.
Карамзин читает своим арзамасцам описание взятия Казани, и они довольны — до потери юмора (впрочем, Александр Иванович Тургенев вернул им эти привычные радости, когда вдруг громко всхрапнул при чтении; историограф же бровью не повел, и — не стали будить).
Однако спящий все расслышал и написал братьям Сергею и Николаю, что История Карамзина „послужит нам краеугольным камнем для православия, народного воспитания, монархического управления и, бог даст, русской возможной конституции“.
Такого, кажется, еще никто не говорил об историческом труде: зная хорошо тайные мысли братьев-декабристов, более умеренный Александр Иванович предлагает им „Историю Государства Российского“ как устав и программу… „Брат всем восхищается“, — недоверчиво откликается Николай Тургенев, но Историю ждет с нетерпением. Они очень нужны друг другу — старший историограф и молодые арзамасцы. Вот лучший способ для мастера не отстать от эпохи! Вот постоянная питательная сила. В нескольких письмах Карамзин восклицает: „Да здравствует Арзамас!“, радуется связи „дружбы и воспоминаний“, мечтает „жить и умереть“ с этими арзамасцами. А они с ним.
Батюшков — Жуковскому: „Если ты имеешь дарование небесное, то дорого заплатишь за него, и дороже еще, если не сделаешь того, что Карамзин; он избрал себе одно занятие, одно поприще, куда уходит от страстей и огорчений: тайное занятие для профанов, истинное убежище для души чувствительной. Последуй его примеру“.
Молодые арзамасцы везут своего „евангелиста“ в Царское Село, и там возобновляется знакомство с кудрявым отроком, которого более 10 лет назад Карамзин изредка наблюдал в доме Сергея Львовича Пушкина. Дядя-арзамасец Василий Львович наставляет племянника насчет Николая Михайловича: „Люби его, слушайся и почитай“. Но даже такая любезная племяннику мораль, даже то обстоятельство, что Карамзину было (мы точно знаем) не до стихов юного Пушкина, — даже все это не помешало симпатии и уважению лицеиста к историографу (тем более, что все прочие лицейские „скотобратцы“ завидовали; только Пушкин да еще Сергей Ломоносов — по старинным детским связям — могли запросто беседовать с самим Карамзиным).
АУДИЕНЦИЯ
Меж тем царь почти два месяца не принимает: где там старая дружба 1811 года? Как представляются теперь Александру тогдашняя откровенность, карамзинские речи и письма? С тех пор мир перевернулся — к царю же не пускают, ибо идут придворные церемонии в связи с бракосочетанием младшей сестры Александра.
От того, как будут приняты во дворце восемь томов, зависит вся жизнь, благосостояние, но не таков историограф, чтобы просить. „Знаю, что могу съездить и возвратиться ни с чем…“ „Хочу единственно должного и справедливого, а не милостей и подарков“. Когда-то помогала великая княгиня Екатерина Павловна, но теперь — „она занята и в нас не имеет нужды“.
Если же царь не одобрит, ну что же: „…продать часть имения и жить по-мещански“.
„Сколько дней для меня потеряно…“
„Твой друг знает свой долг по отношению к государю, но он знает также и свой долг по отношению к собственному моральному достоинству“ (Карамзин — Дмитриеву).
Умные люди намекают — и Карамзин (в письме к престарелому Николаю Ивановичу Новикову) сообщает, что „в Петербурге одного человека называют вельможею: графа Аракчеева“.
К Аракчееву проситься не хочет, в середине марта находит, что есть предел унижению, и решительно собирается восвояси…
Однако Аракчеев сам позвал… Карамзин решил, что это не его приглашают, а младшего брата, служившего по ведомству военных поселений.
Брат пошел — Аракчеев тут же начал с ним разговор о российской истории и мгновенно выяснилось, что должно явиться „другому Карамзину“. Пришлось идти… Говорили, что Аракчеев улыбается не более двух раз за год. Одна улыбка расходуется на историографа. С ним милостиво беседуют, присматриваются…
Разумеется, были благоприятные отзывы царицы-матери и министров, но и сам царь нашел полезным, в конце концов, Карамзина поощрить. Холодное молчание по поводу планов писать „Историю 1812-го“, но слишком уж велика заочная слава восьми томов „Истории Государства Российского“, слишком громко звучит имя Карамзина.
Политика, идеология Александра по природе своей двойственны — шаг влево и тут же вправо; Лицеи, университеты, конституция Польше, тайные планы российской „хартии“ — и одновременно военные поселения, „Священный союз“. Аракчеев и Карамзин…
Как только посетил Аракчеева — сразу и царь пригласил. Карамзин получает аудиенцию — и неслыханные милости.