Иоганн Эккерман - Разговоры с Гете в последние годы его жизни
— Он такой же театрал, как и ты, Оттилия, — добавил Гёте, когда мы улыбнулись, признав эту обоюдную слабость. — Моя дочь, — продолжал он, — не пропускает ни одного спектакля.
— Когда даются хорошие занимательные пьесы, — сказал я, — ходить в театр одно удовольствие, но плохая пьеса только испытывает наше терпение.
— Тут есть своя положительная сторона, — возразил Гёте, — уйти неудобно, и мы принуждены слушать и смотреть плохую драму. В нас разгорается ненависть к плохому, а это позволяет нам лучше вникнуть в хорошее. Чтение — дело другое. Можно отбросить книгу, если она тебе не нравится, а в театре уж изволь досидеть до конца.
Я согласился с ним и подумал, что старик всегда скажет что-нибудь хорошее.
Мы разошлись в разные стороны, смешавшись с остальными, громко и оживленно разговаривавшими вокруг нас и в других комнатах. Гёте направился к дамам, я присоединился к Римеру и Мейеру, которые рассказывали нам об Италии.
Немного позднее советник Шмидт сел за рояль и исполнил несколько фортепьянных пьес Бетховена; присутствующие с глубоким волнением ему внимали. Затем одна весьма остроумная дама [4] рассказала много интересного о Бетховене. Так время подошло к десяти часам, и кончился необычайно приятный для меня вечер.
Воскресенье, 19 октября 1823 г.Сегодня я впервые обедал у Гёте. Кроме него, за столом были только госпожа фон Гёте, фрейлейн Ульрика [5] и маленький Вальтер, так что чувствовали мы себя совсем привольно. Гёте вел себя как истинный отец семейства, — раскладывал кушанья, с необыкновенной ловкостью разрезал жареную птицу и успевал всем подливать вина. Мы весело болтали о театре, о молодых англичанах и прочих событиях последних дней. Очень оживлена и разговорчива была на сей раз фрейлейн Ульрика. Гёте, напротив, больше молчал и лишь время от времени вставлял какую-нибудь примечательную реплику. И еще заглядывал в газеты и прочитывал нам отдельные места, главным образом касавшиеся успехов греческих повстанцев.
Далее разговор зашел о том, что мне следовало бы учиться английскому языку, Гёте очень на этом настаивал прежде всего ради лорда Байрона, удивительной личности, никогда ранее не встречавшейся и вряд ли могущей встретиться в будущем. Мы перебрали всех здешних учителей, но оказалось что ни у одного из них нет безупречного произношения, почему мне и порекомендовали обратиться к кому-нибудь из молодых англичан.
После обеда Гёте продемонстрировал мне несколько опытов из своего учения о цвете. Но эта область была мне настолько чужда, что я ровно ничего не понял ни в самом феномене, ни в объяснениях Гёте. И все-таки я надеялся, что будущее предоставит мне довольно досуга, а может быть, и случай вникнуть и в эту науку.
Вторник, 21 октября 1823 г.Вечером был у Гёте. Мы говорили о «Пандоре». Я спросил, можно ли считать эту поэму завершенной, или же у нее существует продолжение. Он сказал, что больше у него ни слова не написано, потому что первая часть так разрослась, что вторая показалась ему уже излишней. А поскольку написанное можно, собственно рассматривать как целое, то он на этом и успокоился.
Я сказал, что лишь постепенно, с трудом пробивался к пониманию этого сложнейшего произведения и читал его так часто, что, можно сказать, выучил наизусть. Гёте улыбнулся и сказал:
— Охотно верю, там все как бы накрепко заклинено. Я признался ему, что меня не совсем приятно поразил Шубарт [6], которому вздумалось утверждать, что в «Пандоре» объединено все, о чем по отдельности говорится в «Вертере», «Вильгельме Мейстере», «Фаусте» и в «Избирательном сродстве»; ведь такая его концепция делает всю поэму более непостижимой и непомерно трудной.
— Шубарт, — отвечал Гёте, — иной раз копает слишком глубоко, но при этом он хорошо знает свое дело и судит достаточно метко.
Мы заговорили об Уланде.
— Когда литературные произведения, — сказал Гёте, — сильно воздействуют на публику, я всегда думаю, что это неспроста. Раз Уланд пользуется такой популярностью, то должны же у него быть недюжинные достоинства. Сам я о его стихотворениях судить не берусь. Я с наилучшими намерениями взял в руки его томик, но. сразу же наткнулся на множество таких слабых, унылых стихов, что дальше мне читать уже не хотелось. Когда же я заинтересовался его балладами, то понял, что это истинный талант и что слава его небезосновательна.
Я спросил Гёте, какого рода стихосложение он считает предпочтительным для немецкой трагедии.
— В Германии, — отвечал он, — на этот счет трудно прийти к единодушию. Каждый пишет, как ему вздумается и как это, по его мнению, соответствует теме. Наиболее достойным стихом был бы, пожалуй, шестистопный ямб, но для немецкого языка он слишком длинен; не располагая достаточным количеством постоянных эпитетов, мы обходимся пятистопником. Это тем более относится к англичанам из-за обилия односложных слов в их языке.
Потом Гёте показал мне несколько гравюр на меди; заговорив в этой связи о старонемецком зодчестве, он пообещал показать мне еще множество гравюр такого рода.
— В творениях старонемецкого зодчества, — сказал он, — нам в полном цветении открывается из ряду вон выходящее состояние человеческого духа. Тот, кто вдруг увидит это цветение, может только ахнуть, но тот, кому дано заглянуть в потайную, внутреннюю жизнь растения, увидеть движение соков и постепенное развитие цветка, будет смотреть на это зодчество иными глазами — он поймет, что видит перед собой. Я позабочусь о том, чтобы за эту зиму вы до известной степени вникли в эту важнейшую область искусства. И когда вы летом поедете на Рейн, вы сумеете полнее и глубже воспринять Страсбургский и Кельнский соборы.
Обрадованный этими словами, я ощутил живейшую благодарность.
Суббота, 25 октября 1823 г.В сумерках я пробыл с полчаса у Гёте. Он сидел в деревянном кресле за своим рабочим столом. Я застал его в настроении удивительно умиротворенном. Казалось, он преисполнен неземного покоя, вернее, мыслей о сладостном счастье, некогда низошедшем на него и вновь, во всей своей полноте, витающем перед ним. Он велел Штадельману поставить мне стул рядом с его креслом.
Мы заговорили о театре, в ту зиму очень меня интересовавшем. В последний раз я смотрел «Земную ночь» Раупаха и сейчас сказал, что, по-моему, эта пьеса появилась на подмостках не такой, какою она сложилась в уме автора, теперь в ней идея превалирует над жизнью, лирика над драмой и та нить, которую автор ткет и тянет через пять актов, вполне уложилась бы в два или три. Гёте, со своей стороны, заметил, что идея пьесы вращается вокруг аристократии и демократии, а это лишено общечеловеческого интереса.