Наталья Кончаловская - Волшебство и трудолюбие
А на горке между домом и мастерской и поныне стоит полукруглый керамический диван, задуманный и выполненный Врубелем. Я помню, что на этом диване в 1920 году отец начал писать портрет актера МХАТа Александра Леонидовича Вишневского. Впоследствии он закончил его уже у себя в мастерской…
Там же, наверху, рядом со мной были комнаты тети Шуры, Лизы и Юши, старшего ее брата. Лиза была немного моложе меня, и я до сих пор помню ее тоненькую, но крепкую фигурку с покатыми плечами. Русые волосы ее были всегда гладко причесаны. Светлое, доброе лицо ее с небольшими карими умными глазами было приветливо-сдержанным. Ходила она, чуть держа носки ног внутрь, она была всегда скромно одета, но необычайно аккуратна и чистоплотна. Я хорошо помню ее грудной, приглушенный голос и веселый искренний смех; несмотря на сдержанность, она была смешлива. Лицом она была не в Мамонтовых, а в отца своего — Александра Дмитриевича Самарина, до революции занимавшего высокое положение — прокурора Святейшего Синода и предводителя дворянства. Я помню его — строгого, солидного господина с бородкой, с чуть припухшими веками. Он мне чем-то напоминал толстовского Каренина. По тому времени Самарину полагалось быть арестованным и находиться в Бутырской тюрьме, но ему оказано было снисхождение, и я помню, что на субботу и воскресенье его отпускали «на выходные», и он приезжал в Абрамцево, и тут я его видела уже совсем в другом облике — в стареньких брюках и обшарпанном пиджаке, с седой бородкой; сгорбившийся бывший вельможа был чем-то очень приятным и простым для всех нас человеком. Брат Лизы, Юша, был ее противоположностью — высокий, толстый, крепкий, с серыми глазами и очень решительной и самоуверенной физиономией, хоть, в сущности-то, он был добрым малым…
Мы с Лизой дружили, и нам-то и довелось вместе вести хозяйство. Обе мы умели готовить, топить русскую печь в абрамцевской кухне, обе мы сами выпекали черный хлеб из пайковой муки. На всю жизнь я запомнила этот запах ржаного теста, которое подходило в деревянных кадушках. Вымешенное на закваске нашими сильными руками, за ночь оно поднималось пухлой серой подушкой, воздушной и ароматной, чтоб разделанным лечь в квадратные железные формы и, поднявшись в них еще раз, съехать с ухвата на раскаленный кирпичный под. Прежде чем посадить хлеб, надо было быстро разгрести кочергой уголь от прогоревших поленьев к стенам печи, чисто вымести пышущий жаром под, выждать, чтоб не было угара — чтоб не осталось ни единого синего огонька, ни струйки дыма. Лишь серый пепел, под которым ярко тлели красным переливом угли. Но вот хлеб в печи. Заслонка еще не закрыта, хлеб на глазах начинает, словно живой, подниматься в формах. Вот и уголь перегорел, из печи идет душистый жар, заслонка закрывает полукруглую арку печи. А мы с Лизой моем кадки, завязываем тряпицами горшочки с закваской, оставленной на будущий хлеб…
Яркий свет утреннего солнца льется в окна кухни. Столы вымыты, выскоблены, пол подметен и протерт. Теперь надо выждать, пока хлеб пропечется. Это полтора-два часа. Будем вынимать его, вытряхивать из форм, укладывать на чистые полотенца, расстеленные на столах, и прикрывать старыми стегаными одеялами. У Лизы еще оставалась от прежнего хозяйства корова. В проходе между домом и кухней был ей устроен маленький хлев. По утрам Юша отгонял ее в деревенское стадо. Лиза сама ухаживала за ней, доила, цедила молоко, отстаивала сливки на сметану, готовила творог. Надо было видеть ее в белой косыночке и фартуке, сидящей на скамеечке за доением своей Буренки! Струйки молока со звоном ударялись о дно ведерка. Лиза и меня учила доить корову, недовольно косившуюся на меня…
Как же все это ловко, быстро, с любовью делали мы, две девчонки, бывшие гимназистки, не готовившиеся стать ни стряпухами, ни коровницами, ни прачками. Девчонки, которые по вечерам читали «Малыша» Альфонса Додэ и «Собор Парижской Богоматери» Гюго по-французски или играли в четыре руки Третью симфонию Моцарта, переложенную для фортепьяно…
Видимо, и в этом была культура подлинной русской интеллигенции, переходившая из поколения в поколение. Той интеллигенции, которая из года в год, из века в век избегала влияния мелкобуржуазной среды, подражающей уровню бытия западноевропейской буржуазии…
А черный хлеб? Хорошо испеченный черный хлеб — это уже тоже искусство. И я прихожу к твердому убеждению, что в любой профессии человек может добиться совершенства, если он вкладывает в дело свою душу. В любом деле, казалось бы самом незаметном, человек может стать артистом! И от этого чувства высокого мастерства жизнь становится праздником.
«Минерва»
Она существует и поныне. Стоит на Капо ди Сорренто над дорогой. Только теперь из беленькой виллы она превратилась в модернизированный отель, вокруг выросли еще такие же, дорога меж ними асфальтирована, и по ней мчатся плоские роскошные лимузины новейших марок.
Сорок четыре года назад на дороге лежал густой слой пыли цвета ржаной муки, клубами вздымавшейся за повозками, которые тащили мулы и ослики.
Сорок четыре года назад через дорогу наискосок от «Минервы» располагалась только одна вилла «Иль сорито». Ее чугунные высокие решетчатые ворота той осенью раскрылись, чтобы принять в свои просторные покои Максима Горького, жившего до этого на вилле «Масса», в самом городе…
Перейдя дорогу под «Минервой», можно было по широким плитам лестницы, зигзагами извивающейся меж оливами и виноградниками, добежать до скалистого пляжа. Там громоздились отесанные прибоем глыбы, горячие от солнца (лежишь на ней, как на русской печке, а между отвесными скалами, в прихотливых заводях и пещерках, плескалась зеленоватая, притягательной прозрачности средиземноморская вода со всей ее таинственной жизнью ракушек, мелких крабиков, креветок, медуз и густых водорослей, среди коих часто вас караулили щупальца вредных актиний, обжигавших ваше тело крапивным зудом на несколько дней).
Сюда по еще не остывшим за ночь плитам лестницы мой отец, Петр Петрович, и брат Миша ходили купаться рано утром, до завтрака в пансионе «Дания». А мы с матерью, Ольгой Васильевной, шли позже, убравшись в комнатах и отправив мужчин «на пейзажи».
«Дания» была еще меньше «Минервы» и так же ютилась над дорогой за поворотом. По существу, она не имела никакого отношения к этому государству и должна была стать родственницей «Минервы» — «Дианой». Но небрежный маляр, расписывая вывеску для пансиона, переврал буквы, хозяин примирился, и получилась некая северная резиденция на южном берегу. Там-то, в двух комнатах пансиона, и поместилось наше семейство.