Петр Григоренко - В подполье можно встретить только крыс
Мы с женой были поглощены друг другом: столько лет тяжкой разлуки. Мы сидели, прижавшись друг к другу и говорили. Точнее, говорила все время она. Что я мог рассказать ей. Жаловаться на пережитое? Нет, это не тема для первой встречи после столь длительной разлуки. Поэтому я слушал ее. Впитывал дорогой голос и старался познать происходящее на воле. За 28 часов езды от Черняховска до Москвы мы глаз не сомкнули. Она подробно рассказала о состоянии движения, и я, наконец, с радостью понял, что мои опасения насчет его развала неосновательны. Находясь в заключении, я оценивал ситуацию по известным мне именам. Я знал, что многие арестованы и осуждены: Якир и Красин, Гершуни, Габай, Мустафа и Решат Джамилевы, много украинцев, литовцев, крымских татар.
Выехали за рубеж Якобсон, Телесин, Цукерман и еще очень многие. Отсюда у меня чувство полного распада движения. Очень способствовала этому чувству собственная беспомощность, то, что я не могу бороться, вынужден только наблюдать.
Сильное угнетающее воздействие произвело "раскаяние" Якира. КГБ знает, что делать. Когда была телепередача пресс-конференции Якира и Красина, меня вывели "на телевизор". Я понимал, что это спектакль, и сжал сердце в кулак. Но когда на вопрос П. Якиру, что он может сказать о психическом состоянии Григоренко, был получен ответ: "Я, как не специалист, не мог правильно судить о его психическом состоянии, поэтому все мои утверждения о полной его нормальности объективно являются клеветническими" - я еле удержался от крика боли. В какую же бездну падения надо сбросить человека, чтобы он об отце своем не мог сказать - нормальный он человек или сумасшедший. А к Петру Якиру я относился именно как к сыну. К любимому сыну. И он ко мне относился по сыновьи. Последние полгода перед моим арестом редкий день проходил, чтобы мы не виделись. О его сыновьем отношении свидетельствует и отношение к моей семье после моего ареста.
И вот теперь он заявляет, что "не знает" нормальный я или сумасшедший. Было от чего взвыть. Думаю, что даже в "раскаянии" у человека должна быть черта, которую перешагивать нельзя. Петр ее перешагнул. И перешагнул без действительной необходимости. Того, что он наговорил, было достаточно и без ответа на этот вопрос. И он мог отказаться отвечать на него. Если б он это сделал, ему бы сей вопрос не задали. КГБ, когда это ему опасно, на рожон не лезет. Могу это проиллюстрировать примером из моей последней (1974 г.) выписной экспертизы, проводившейся в 5-ой московской городской психбольнице. Проводя беседу со мной перед комиссией, по сути, инструктируя меня как вести себя в комиссии, мой лечащий врач Нефедов подвел итог - если Вы будете так разговаривать и на комиссии, все будет в порядке. Но я Вам не задал один вопрос, а на комиссии его могут задать, это вопрос о крымских татарах. Вы на него всегда реагируете болезненно, и это может испортить всю картину. Я Вам хочу порекомендовать "отмахнуться" от такою вопроса. Просто сказать: "Я об этом сейчас не думаю". Я и сейчас расцениваю этот совет, как разумный и благожелательный. Так ответив, я никого и ничего не продавал. Но по вопросу о крымских татарах я не хотел идти даже на мизерные уступки, поэтому сказал: "Отказываться от этого многострадального и героического народа я не буду ни в какой форме. Если мне будет задан вопрос о крымских татарах, я отвечу на вопрос в полном объеме, без "отмахивания". Если меня решили выписать, и такой вопрос может помешать этому, то сделайте так, чтобы этот вопрос мне не задавали". До КГБ это несомненно дошло. И вопрос о крымских татарах мне не был задан.
Петр в отношении меня мог поступить так же. И КГБ, несомненно, спрятало бы указанный вопрос. Но Якир перешагнул черту и нанес мне очень тяжелый удар. За мною, несомненно, наблюдали. Когда меня после телевизора повели назад в камеру, в коридоре у своего кабинета нас поджидал начальник отделения, одновременно мой лечащий врач, Бобылев. "Ну, какое впечатление?" - спросил он у меня.
- Страх - естественное чувство, - ответил я. - Но у некоторых людей в определенных условиях, он может подавить все остальные чувства. И это неестественно.
Такие и подобные воспоминания пробегали в моей голове, по мере того, тек так рассказ Зинаиды. Мои мрачные представления постепенно рассеивались. Она ничего не скрывала и не прикрашивала. С горечью она рассказывала о том, какой тяжкий удар нанесло Движению "раскаяние" Петра, как тяжело ей было расставаться с Толей Якобсоном и Юлиусом Телесиным. Но тут же она говорила о приходе новых людей. Непрерывно называла новые для меня имена. Я, естественно, спрашивал об этих людях. Она смеялась: "Вернешься, познакомишься. До твоего ареста люди говорили, что у нас вся Москва бывает, а потом добавляли - да и не только Москва. Но то, что было, мелочи. Посмотришь теперь сколько бывает".
Рассказывала и о делах. Я был поражен и размахом и формами. Несколько раз западная молодежь разбрасывала в Москве листовки в защиту наших политзаключенных. С большим теплом называлось имя Петра Якира, когда она рассказывала об огромной работе по созданию фильма "Права человека в СССР". "Сами не верили, что удастся, - говорила она, - а сняли и отправить сумели. Теперь уже демонстрируется в Европе". Рассказывала всякие комические эпизоды, вызванные тем, что надо было уходить от слежки большому числу людей, разбросанных по всей Москве, да при том некоторые группы с громоздкой съемочной аппаратурой. Но справились. "Я там тоже выступаю", - только и сказала о себе.
"Твои записки из Ташкентского подвала КГБ тоже сумели туда передать. Сейчас англичане делают фильм по ним". И о себе ничего. А ведь записки эти я ей отправлял. Она их приняла. Сберечь не просто и связано с опасностью ареста. Но она не только сберегла, но и передала за рубеж, дала им жизнь. Пока я это думаю, она говорит: "Эти записки и в сборник специальный помещены. Называется этот сборник "Мысли сумасшедшего". За этот сборник ты скажи спасибо друзьям: Якобсону Толе, Питеру Реддавей, Борису Цукерману и сыну Андрею, Великановым Кириллу и Тане, Юлиусу Телесину и многим и многим другим.
Почти год ушел, чтобы что-то из твоих сочинений собрать. Ведь ты же ничего не сберег". И я думаю - правда! Я, написав, сразу пускал в "самиздат", а об архиве не думал. То, что осталось случайно дома, забрано при обысках. Значит действительно надо было организовывать "поисковые экспедиции" за моими материалами. А она продолжает: "И Борис Исакович (Цукерман) потрудился, и Юлиус Телесин". А в меня вновь проникает не только тепло признательности к моим друзьям, но и мысль: "А ты-то, ты-то!"
Я почти уверен, что если не все, то большинство включенного в сборник, передано моим друзьям Зинаидой Михайловной. Так оно и было, как установил я впоследствии. И так во всех рассказах. Подробно было о событиях, о людях, как давних участниках движения, так и вошедших в него после моего ареста, и ничего о себе. Но я уже и сам понимал. По масштабу охвата событий, в коих она несомненный участник, виделась и ее работа. И это было естественно. С тех пор, как я узнал ее, она всегда способствовала становлению моего взгляда на жизнь, осуждала мою слишком большую приверженность к строю, тихонько и скромно подсказывала реалистический взгляд на события, не давая слишком увлекаться преимуществами власти, которой я владел, и видеть людей в людях, сдружила меня с людьми, которые помогли мне мыслить.