Леонид Семенов - Грешный грешным
В Январе 1911 г. урядник однажды заехал ко мне за справками, не знаю ли я, где мое метрическое свидетельство, когда я взял бумаги из Университета?.. Потом через несколько времени привез требование, чтобы я с ним поехал в уездное присутствие по воинским делам — для освидетельствования моей плоти о ее годности и негодности к военной службе. Я был телесно болен и не торопился: на дворе стояла сильная вьюга и я по нездоровью отказался с ним ехать. Он уехал. Еще через несколько времени уже в начале февраля — он привез мне запечатанное письмо от А. С. Шатилова. Это был исправник. Шатилов просил меня в нем не отказать приехать на присланной лошади в соседнюю усадьбу князя Д., временно исполнявшего должность уездного предводителя дворянства, — «чтобы поговорить со мной об одном очень серьезном для меня деле». Письмо дышало тем сочувствием, которое я заметил в исправнике уже раньше. Я поехал. В усадьбе встретил меня князь и повел в свой кабинет, где был уже исправник. Оба поздоровались со мной приветливо и объяснили, в чем дело. Дело было, конечно, мой отказ от военной службы.
— Вы представьте себе, в какое глупое, дурацкое, невыносимое положение вы меня ставите? — объяснял князь. — Я теперь временно исполняющий должность уездного предводителя дворянства, и я должен буду председательствовать в этой комиссии — и как председатель комиссии должен буду вас предать суду, который грозит вам каторгой! Ведь это же невероятно. Я буду виновником того, что вас сошлют на каторгу. Я вас с детства знаю. Вы помилуйте! Избавьте меня, пожалуйста, от такой ужасной обязанности. Я сам солдат. Я свой долг выполню. Но вы войдите в мое положение. Пожалейте меня. Неужели вы будете отказываться!
Я говорил, что я переменить ничего не могу, что во всем воля Божия. Его, князя, если он предаст меня суду, за это осуждать не буду, но сам служить ни в коем случае не могу. Одному Бог на земле указывает одно дело, другому другое. Каждый пусть делает свое.
Он горячился, говорил, что надо найти какой-нибудь выход, что так нельзя; просил, чтобы я согласился по крайней мере раздеться в комиссии, может быть, я окажусь еще негодным к военной службе: спрашивали, не чувствую ли я себя нездоровым. Я говорил, что я чувствую себя телесно здоровым, и надежды на то, чтобы меня признали к службе негодным, лучше не иметь. Кроме того, объяснил, что откажусь и раздеваться.
Это уж их вовсе озадачило. Исправник волновался еще более князя. Доказывал, что своим отказом от службы я противоречу той любви «к простому народу», которую сам имею — ибо — если я не буду служить, то вместо меня должен будет пойти кто-нибудь другой, кто бы, может быть, иначе и не пошел на службу. Предлагали согласиться быть военным писарем, обещая и это устроить — если только я дам согласие не отказываться в комиссии. Я отказывался. Князь опять заговорил о своем ужасном положении и о каторге.
Я, чтобы его успокоить, отвечал, что каторги не боюсь, что в сущности и теперь живу жизнью, не много отличающейся от той, которая будет на каторге, — к черной работе и к простоте в пище и одежде я уже привык — работал и у него на шахте, где работа очень тяжелая.
Князь на это с живостью возразил….. и справедливо:
— Но вы работали у меня добровольно, вас никто к этому не принуждал и вы во всякое время могли уйти с шахты, это не то, что каторга.
— Невозможное положение! — восклицал исправник. — Какая-то дикость-нелепость! Каторга! Суд! Для чего? Почему? Человек, который никому никакого зла не делает!?. Ужели же вы думаете, что армия так нуждается в вас — и от того, что один человек откажется, что-нибудь пострадает в ней!?.
— Если она не нуждается во мне, то отпустите меня с Богом! и я буду благодарить Бога и вас за это, — отвечал я. — Это будет самый простой и Божий выход из всего тяжелого для всех положения.
— Да, но мы не можем этого сделать!
— Ведь вы тоже давали присягу.
— Ведь закон…
— Но я лишусь сна на всю жизнь, если буду знать, что я виновник того, что вы на каторге, — заговорил опять князь. — Вы пожалейте нас.
— Если не можете меня отпустить и не хотите меня предавать суду, то выходите в отставку! — предложил в свою очередь я.
— Вот, в самом деле только и остается! — воскликнул исправник не то со смехом, не то взаправду и встал.
Попробовали еще одно средство.
— Уговоры, по-видимому, не имеют больше смысла, — вдруг обратился князь к исправнику. Тот остановился — поглядел на него, и потом, сообразив что-то, о чем, по-видимому, заранее было условлено, отвечал:
— Да. В самом деле — лучше прекратить?
— Тогда что ж? — продолжал князь и поглядел на часы.
— Да можно и сейчас. Пристав недалеко, только послать….. составить протокол и все тут…..
— Вы согласны? обратились ко мне. — Мы вас сейчас арестуем.
Я отвечал, что хотя и не простился с близкими мне, когда ехал сюда, но готов и без этого следовать сейчас же хоть куда, хоть на каторгу, куда поведут…..
Они переглянулись друг с другом, помолчали, но потом, видя, что и это не помогает, решили пока отложить. Меня успокоили, что спеха еще нет. Потом вышли из комнаты. В кабинет вошла княгиня, жена князя, женщина лет сорока. Я ее давно знал, знал ее скорбную жизнь еще в бытность совсем юнцом. Но теперь так утомился длинным и непривычным мне разговором — в непривычной обстановке, в их куреве, оба курили все время, — что сидел совсем подавленный и усталый телом в кресле. Княгиня заметила это — и вместо попытки меня уговаривать, точно смутившись, села и замолчала. Потом — стала уверять меня, что не хочет меня ни в чем разубеждать и уговаривать и любопытствовать, а только хочет узнать от меня, чтобы успокоить свою совесть: Правда ли, что я на все готов и ничем не тревожусь — т. е. совершенно уверен, что так, как поступаю, так и нужно. Я отвечал утвердительно[31] притчей из Евангелия.
— Тогда что ж — тогда остается только молчать и порадоваться за вас, что есть еще люди которые что-то находят для себя и стоят в этом.
Еще прибавила несколько слов о своих религиозных убеждениях не таких, как мои. — Сказала, что очень не любила Толстого за то, что тот проповедует одно, а делает другое. Но что смерть его и на нее произвела впечатление и несколько примирила ее с ним.
Я отвечал, что обо Льве Николаевиче нельзя судить по одним его печатным произведениям и по тому, что пишут о нем другие — что нужно было видеть его самого.
Но что-то еще мучило ее. Я чувствовал, что она пришла неспроста ко мне — а что-то важное для нее — спросить меня, высказать, что накипело в ней и не в ней одной, а и кругом в таких, как она, во всем образованном обществе нашего уезда — хотя и не преследовавшем меня и даже сочувствовавшем мне, но и не понимавшем меня — высказать какое-то обвинение его против меня, ушедшего от него. И она, наконец, решилась.