Феликс Кандель - Врата исхода нашего (девять страниц истории)
Так за что же судят его?!
За паразитический образ жизни.
9 часов 30 минут утра.
Милиция. Агенты в штатском. Патрульные машины.
Стоим у дверей суда, стоим и ждем. Друзья стоят, ученики стоят, сын…
Суд еще закрыт, но в двери уже проскальзывают «свои» люди. По одному. Разно одетые, разно обутые, разно причесанные — с одинаково безразличными глазами. Торопятся занять места в зале…
10 часов утра.
Открываются двери, но нас не пускают. Ни друзей, ни учеников, ни сына…
Зал уже полон. В зале сидят «представители трудящихся». Где мы их только не встречали, этих «представителей»? У синагоги — они. На демонстрациях наших — они. У домов наших — тоже они. С фотокамерами, с магнитофонами, со всякой прочей техникой…
Если бы сами трудящиеся хоть один раз могли увидеть своих «представителей»!
Встать! Суд идет.
Кого же увидит Бегун на суде?
К кому обратится за сочувствием и справедливостью?
Кто выслушает его и поймет?
Безразличные глаза.
Безразличные глаза…
Все шесть лет он просил, чтобы его официально зарегистрировали как преподавателя. Все шесть лет он предлагал платить налоги, как это делают тысячи других. Но ему постоянно отказывали.
И не только ему…
На улицах Москвы висят объявления: «Преподаю физику», «Преподаю математику», «Преподаю английский». Нет только объявления о языке иврит.
Это удалось один только раз, после тяжелой баталии — повесить такое объявление. Пробили однажды стенку, упорством своим и упрямством. Но зарегистрироваться все равно невозможно. И заплатить налоги. И получить официальное право на преподавание.
Почему это?
А потому! Чтобы не учили. Чтобы не учились. Чтобы оставалась у властей вечная возможность осудить за паразитический образ жизни…
11 часов утра.
Заседание продолжается.
Судят язык иврит.
Судят причастия и глаголы, спряжения и синтаксис.
Судят Иосифа Бегуна.
Подсудимый сидит в тюрьме уже два с половиной месяца, из них большее время — в голодовке протеста.
Неужели настолько опасен этот человек, что нельзя ему до суда ходить на свободе?
Неужели настолько опасен этот язык, что нельзя учить его и преподавать, читать на нем и говорить?
Повесь сегодня объявление, что желаешь обучать французскому языку, китайскому, кхмерскому, суахили — пожалуйста!
Предложи сегодня научить всякого желающего языку давно вымершей народности — и ты уважаемый член общества!
А иврит — нельзя.
Может, нету на свете такого языка?
А это уже суд решит: есть или нет…
12 часов дня.
Заседание переносится на другой день…
И опять мы стоим у дверей суда, стоим — ждем. Друзья, ученики, сын…
Милиция десятками, агенты дюжинами, два подполковника, офицеры, некто в штатском из черной «Волги»… Проводится серьезная «операция»: посадка Бегуна в «воронок».
Нас оттесняют плечами. Машину подгоняют вплотную, дверь к двери. Проталкивают Бегуна быстро, грубо, пинком в спину… Как бандита, вора или убийцу.
— Папа! — кричит сын. — Папа…
— Шалом, Йосеф! — кричим мы. — Шалом!
А вокруг мечутся штатские, вокруг насупилась милиция, негодуют вокруг «представители трудящихся». Это что еще за «шалом» за такой? Это что еще за «Йосеф»? Подождали бы до решения суда, а потом и кричали. А пока нету решения, значит нету слов таких, нет языка такого…
А если и был когда-то, то временно отменяется. До нового заседания.
А может, и насовсем…
А мы стоим.
Мы хмуримся.
Мы печалимся.
Мы плачем и улыбаемся.
(Есть иврит.
Есть еврейский язык.
Есть — и будет — вечно.
К счастью, это не зависит ни от каких судов!)
«Он преподавал иврит хорошо, с доброй душой, не жалея для урока времени…»
«Я помню, как мы с женой впервые были в доме Иосифа на пасху, и после тридцатилетнего перерыва я снова увидел на столе бокал Ильи-пророка…»
«Дед Иосифа был известным пере-писчиком Торы. Портрет деда — в традиционной фуражке и с длинной бородой — висел в комнате Бегуна, Этот портрет был свидетелем, которого не отметили ни в одном милицейском протоколе, когда снова и снова во время обысков отнимали у Иосифа книги по еврейской истории, по еврейской культуре, по еврейской социологии…»
Потом был еще один суд.
На шестьдесят пятый день его голодовки.
Прокурор требовал, свидетели путались, судья нервничал и перебивал подсудимого, заседатели поддакивали, защитника никто не слушал.
«Представители трудящихся» сидели безразличные, во время перерыва читали газеты, книги, явно скучали. Лишь изредка, будто по команде, разыгрывали возмущение против «тунеядца» Бегуна. Когда суд удалился на совещание, сотрудники КГБ, не стесняясь, входили и выходили из кабинета судьи на глазах у посетителей.
Бегун получил два года ссылки…
Его отправили в Магаданскую область, в Сусуманский район, в поселок Буркандья — за тысячи километров от Москвы.
Мы писали ему туда — письма и телеграммы, и оттуда он прислал мне телеграмму на прощанье: «Дерех Цлаха. Шалом у враха». Счастливого пути. Мир и благословение.
Я уехал в Израиль, а он сидел в ссылке, работал электриком на руднике — инженер, преподаватель, кандидат технических наук.
Я увез с собой его фото, первое фото из Магаданского края: строгие, просветленные глаза, твердый взгляд настрадавшегося, убежденного в правоте человека.
И еще он писал, что чувствует себя духовно устойчиво, осмысленно и уверенно.
И оттуда он посылал письма в ООН, протестуя против дискриминации языка иврит.
А на это тоже нужно мужество. Там, в Магаданской области, в Сусуманском районе, в поселке Буркандья, где какой-нибудь лейтенант охраны — царь, бог и начальник, от которого зависит твоя жизнь…
«Я не желаю добровольно ассимилироваться. Я не желаю быть жертвой незаконных преследований. Я требую разрешить мне уехать в Израиль…»
И. Бегун, письмо из тюрьмы.
Потом его отпустили…
Его отпустили весной семьдесят восьмого года, засчитав, как оно и положено по закону, каждый день тюрьмы за три дня ссылки.
Он приехал в Москву, к жене, но там его не прописывали. Они не давали ему права жить дома. Жить в семье. Они гнали его за сто первый километр от столицы, где никто не хотел брать его на работу. Нет работы — нет жилья. Нет жилья — нет прописки и работы.
Замкнутый круг. Обычный замкнутый круг, из которого один путь — обратно в тюрьму.