Юрий Оклянский - Федин
«Как скромны мои желания! — писал Федин сестре 1 февраля 1920 года. — Мне нужно только один год спокойного существования… Только часть богатства, накопившегося в воображении, должен я занести на бумагу. Только часть! И тогда все покатится без особых усилий, толчков, крушений. Правда, для этого нужно еще одно условие — нормальная общественная жизнь. И трудно сказать, что важнее — моя личная жизнь, с такими небольшими требованиями, как покой, или общественная, в которой только и возможно для меня найти осуществление надежд, которыми живу.
Какая трагедия!.. Но неужели еще долго, долго придется биться об лед, как рыбе?»
К тому моменту, когда писались эти строки, Федин уже дал ход другому письму, в которое вкладывал надежду обрести внутреннее равновесие. К письму были приложены оттиски рассказа «Дядя Кисель», большой журнальной статьи «И на земле мир», печатавшихся в Сызрани, и рукопись нового рассказа «Прискорбие».
Пакет был адресован А.М. Горькому и передан в приемную петроградского издательства Гржебина, где имел постоянный рабочий кабинет писатель.
В этом исполненном доверия письме от 28 января 1920 года Федин просил о «решающей оценке» своих литературных усилий. «…Вся моя жизнь слагалась до сих пор так, — писал он, — что я ни разу не встретил оценки моих способностей, оценки, которой я мог бы поверить… О такой решающей оценке я и прошу вас.
Воспитав себя в мысли, что я — беллетрист, я иду ощупью, то отчаиваясь, то загораясь уверенностью… У меня нет и не было живого учителя, который сказал бы: вот это дрянь, а это — хорошо.
Мне кажется иногда, что мои рассказы — публицистика… и, может быть, я должен искать себя в ней?
В дни отчаяния чувствую я, как вот-вот готова рухнуть вера моя в себя-писателя… То, что я посылаю вам, — не лучшее, но и не худшее из моих работ — мое обычное… О том, что они скажут вам, прошу вас дать знать мне письменно или как найдете удобнее».
О развернувшихся затем событиях Федин извещал сестру большим письмом от 2 марта 1920 года. Молодой литератор парит на крыльях радости. С высоты этого полета он уже не помнит о тех «пропастях», в которые падал всего месяц назад. Он так рассказывает о происходившем: «Через две недели я получил приглашение от Горького прийти к нему. Однако это свидание, вследствие отъезда Г[орького] в Москву, не состоялось. И только 25 февраля (представь, это был день моего рождения!) я встретился и познакомился с Алексеем Максимовичем. Родная моя! Я верил в себя, знал, что я — не рядовой борзописец, надеялся на хороший прием. Но то, что я пережил, превзошло все мои ожидания. М. Горький принял меня как друга, больше того — как писателя. То, что я услышал от него о моих работах, захлестнуло меня неожиданностью. Это была критика, с какою подходит мастер к мастеру, разбор, который, при всей его нещадности, говорит исключительно за, и ничего против. „Вы можете писать… можете. И я боюсь сказать… но все зависит всецело от вас…“ Но, Шура, разве можно передать словами то, что было сказано взором, улыбками, лицом, движениями?! Когда я вышел из его кабинета, у меня закружилась голова. Это был не просто „успех“, „удача“. Это был триумф…
Уже на следующий день Горький передал мне приглашение прийти в издательство „Всемирная литература“ и познакомиться с критиком К.И. Чуковским. Вечером я читал Чуковскому и писателю А.Н. Тихонову свой последний фельетон и „Дядю Киселя“…»
В книге «Горький среди нас» запечатлен внешний облик великого писателя, каким увидел его Федин в тот промозглый, совершенно петербургский день конца февраля 1920 года: «Горький пришел с улицы, закутанный, в меховой шапке, с поднятым высоким воротником долгополой шубы. Я видел его первый раз в жизни. Он был очень большой. Все, кто находился в комнате, когда он пришел, как-то укоротились и стихли. Я мельком увидел его бледное лицо, вылезший из-под воротника мокрый от дыхания светлый ус. Вся его стать — походка и сложенье, то, как он сделал несколько шагов по комнате, пожимая руки служащим, — напомнило мне что-то знакомое по Волге, простонародное, пожалуй — мещанское, — очень сильное, складное и в то же время отягощенное давнишней усталостью… Он прошел к себе в комнату».
Среди издательских служащих, находившихся в приемной, с кем обменивался рукопожатиями Горький, возможно, был и тот человек, который остался «за кадром» в позднейших мемуарах. Этот посредник вручал Горькому рукописи и письмо. «С месяц тому назад, — сообщал Федин сестре 2 марта 1920 года, — через одну знакомую мне удалось передать письмо, рукопись рассказа… и оттиски двух вещей… Максиму Горькому».
Что означала эта скромная услуга для неприкаянного, неуверенного в себе, полуголодного, исхудалого, как жердь, дошедшего уже до отчаяния, безвестного провинциала — говорить излишне. Он передавал через посредника мольбу о решении своей литературной судьбы.
Не исключено, конечно, что вручить рукописи и письмо для этого человека было обычной служебной обязанностью. Но, возможно, здесь с самого начала было замешено и чувство. Может, с симпатией и состраданием скользнул по лицу посетителя, по его старой, обвислой шинели улыбчивый взгляд спокойных черных глаз и встала из-за своего стола ему навстречу эта невысокого роста смуглая привлекательная женщина. Еще больше обласкала взглядом, взяла бумаги, успокоила. Да, да, не волнуйтесь, все будет сделано! И, может, нашла сказать Горькому еще какие-то нужные слова.
Этим милым доброжелательным человеком была двадцатипятилетняя машинистка книгоиздательства Гржебииа Дора Сергеевна Александер, знакомство с которой быстро переходило в увлечение и нежную дружбу.
В голодном обледенелом Петрограде Горький собирал и поддерживал живые силы художественной культуры, особенно заботясь о молодых работниках искусств, чье творчество было одухотворено идеями революции. Он основывал новые книжные издания, печатные органы, оказывал разнообразную материальную и бытовую помощь бедствовавшим писателям, художникам и ученым. Встреча с безвестным армейским журналистом была эпизодом в его широкой деятельности по строительству новой советской культуры.
Играя выдающуюся роль в сплочении интеллигенции на платформе Советской власти, Горький к тому времени, как известно, еще не окончательно преодолел некоторые противоречия и ошибки в оценке движущих сил революции. Великий писатель преувеличивал напор частнособственнической стихии и опасности крестьянского анархизма в такой стране, как Россия, склонен был умалять способность рабочего класса возглавить союз с крестьянством и повести его за собой, нередко с позиций отвлеченного гуманизма судил об интеллигенции. Эти ошибки и колебания Горького решительно критиковал Ленин, заботливо и тактично помогая писателю найти пути к их исправлению в самой революционной действительности.