Павел Фокин - Твардовский без глянца
Федор Александрович Абрамов:
«У А. Т. был хорошо подобранный, работоспособный аппарат; люди, обладающие хорошим литературным вкусом. И, казалось бы, Твардовскому можно не убиваться. Но он очень много читал как редактор. Все серьезные рукописи читал. А кроме того, сколько рукописей прочитал из тех, что не пошли, были отвергнуты журналом». [12; 241]
Алексей Иванович Кондратович:
«Читает он очень быстро и внимательно, оставляя на полях много языковых, стилистических, смысловых и прочих замечаний». [3; 15]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«А. Т. – расписывался он на верхнем углу рукописи или верстки „Нового мира“. Значило: прочел и не возражаю, можно печатать. Иногда спрашивал о какой-то рукописи: „А я поставил на ней А. Т.?“ Это – как личная, гербовая печать». [4; 135]
Александр Васильевич Горбатов:
«А прочитав или хотя бы просмотрев рукопись, он составлял себе основательное мнение о возможностях автора и о том, кто он таков. В рукописи, в книге Твардовский мог разглядеть не только искренность автора, а еще и то, насколько он дельный (это его слово). И если считал писателя дельным, становился другом и рукописи, и автора. Мне было радостно слышать, как точно он помнит многое, даже в подробностях, из того, что мне было дорого самому. У него была необыкновенная чуткость, в ней был талант человеческий и литературный». [2; 337]
Алексей Иванович Кондратович:
«Он умеет находить не только занятные вещи в рукописном потоке, но и ценные документальные свидетельства эпохи, которыми дорожит нисколько не меньше, чем писательским успехом, в них он тоже замечает высокую поэзию, о которой авторы записок и не помышляли». [2; 351]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«Вызвали на заседание редколлегии. ‹…›
Среди дня, в назначенное время, вошел я с улицы Чехова в парадные двери „Нового мира“. ‹…›
И вот снова белые двери, главные здесь двери, и Твардовский подымается из-за стола. Тут действительно все стали входить, зазвучали голоса приглушенным хором, и хоть держались члены редколлегии не связанно, даже с некоторой внешней вольностью, чувствовалось – знают, где они, с кем, и есть незримая черта, которую не переступает ни один.
Расселись за длинным столом. Редколлегия – по обе стороны, Твардовский – во главе, спиной к свету, а мне через весь длинный стол было указано место напротив: то ли как имениннику, то ли как подсудимому.
На военных советах, как известно, первым говорить полагается младшему; примерно такой же порядок и здесь соблюдался. Что-то поощрительное один за другим говорили члены редколлегии, высоко в общем хоре взвивался тонкий на радости голос Герасимова, как медный колокол, в круглое „о“ бухал Дементьев – для солидности басом: „Бом! Бом!“ – а слов не разобрать, хотя общий смысл понятен.
Подперев тяжелую голову, Твардовский курил. Солнце жаркое сквозь высокое окно слепило, и весь он в этом солнце был виден, как сквозь сумрак, а дым сигаретный подымался над головой из тени – в свет. И хоть лицо его было неясно различимо, запомнилось выражение строгой серьезности. Сквозь свою думу, как мне казалось, он молча слушал и сидел подперевшись. Пошевелился. Вздохнул. Стало тихо. Теперь заговорил он. ‹…›
Он говорил не по порядку, а как складывалось». [2; 508–509]
Федор Александрович Абрамов:
«Мне не раз приходилось бывать на заседаниях редколлегии „Нового мира“ и в качестве автора, и просто так, в роли наблюдателя, что ли. И надо сказать, Твардовский не подавлял своих коллег. В этом отношении он был демократичен – ценил мнение товарищей. И товарищи – каждый сам по себе личность. Но не в обиду будь сказано им, в присутствии Александра Твардовского они бледнели, просто терялись.
Говорил ли, сидел ли молча, курил ли, слушал ли других – в центре всегда был он, Александр Твардовский. Он излучал энергию, которая захватывала тебя. Он был духовный реактор. От него исходило силовое поле». [12; 261]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«Вид человека, награждаемого тобою, приятное зрелище для глаз. И Твардовский не спешил завершить редколлегию. Он стал спрашивать: как живу? Что? Как? И, не дослушивая, сам говорил:
– Хорошо!
Он чувствовал себя тогда хозяином жизни. В моем лице он спрашивал в мир входящего, как бы всему нашему поколению, входившему тогда в литературу, вопросы задавал. И говорил:
– Хорошо!
‹…› Да он и не столько спрашивал, сколько сам утверждал, и ответ требовался единственный: „Так точно, хорошо!“ Как в „Тёркине“ у него: „Говорят – орел, так надо и глядеть, и быть орлом». В нем самом и тот генерал жил, и Тёркин, который полагал бесстрашно: „Ничего. С земли не сгонят, дальше фронта не пошлют“». [2; 910]
Алексей Иванович Кондратович:
«У него один тон в профессиональных разговорах с молодыми ли, старыми писателями – тон, лишенный назидательности, учительства, но строгий, требовательный, ведь речь идет о деле». [2; 357]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Твардовский умел восхищаться чужой работой. Гордился, когда отыскивал в рукописном потоке что-то талантливое и дельное. Был необычайно чуток даже к оттенкам чьей-то удачи: восхищался „перекрученными березками“, мелькнувшими где-то у Тендрякова, или подробностью боя у Василя Быкова, когда вместе с землею „сыпануло в окоп горсть отстрелянных вонючих гильз“. Какая сжатая сила выражения!
Когда А. Т. разговаривал с авторами начинающими или прославленными, он как никто умел поощрить щедрой, искренней похвалой, но и о неудаче или каких-то частных слабостях хорошей вещи говорил с обезоруживающей прямотой». [4; 143]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Но бывало, что он обижал человека сознательно и убежденно, и чаще всего от него доставалось поэтам, чьи стихи он отвергал и которых подчас и поэтами-то считать не желал. К ним он не знал снисхождения, с ними он бывал, нет, не грубым, а недоступным и неприступным, и его несомненная человеческая доброта куда-то недосягаемо отступала. И взывать к ней не стоило, он был непреклонен.
– Пусть найдет себе другое дело. Голодает, вы говорите? Коли голодает, так пусть задумается и придумает, чем ему заняться. От своих стихов он сыт не будет. И не пытайтесь меня разжалобить, ничего у вас не выйдет. За такие стихи деньги платить грех, истинный грех. Я его на душу не возьму.
Но в подобных случаях он иногда, к чести своей, бывал и не до конца принципиален, и случалось, что, отшумевшись, распоряжался заплатить бедному поэту, причем делал это часто за свой счет. Денег он не жалел, а что такое нужда человеческая, понимал отлично, да и доброта его, в конце концов, никуда не девалась. ‹…› Характер и масштабы его доброты, пожалуй, очевиднее всего в письмах, которые он писал литераторам, подчас никому не известным, случайным людям, молодым и старым, одаренным и неталантливым. Писал всегда сам, никому не передоверяя, не жалея времени своего, глубоко понимая, как много будет значить в судьбе человека его письмо, его слово». [2; 399]