Вадим Туманов - Всё потерять – и вновь начать с мечты...
Где-то с месяц на «Перспективном» находился Эдди Рознер – гордость советской эстрады предвоенных лет, создатель знаменитого джаз-оркестра, известный в Европе трубач. И ему тоже досталось от Киричука за опоздание метлой по голове.
Как-то Киричук вел меня в изолятор. Видя мое грустное лицо, похлопал по плечу:
– Ничого, Туманов… Дальше сонца нэ угонють, меньше трыста х… дадуть!
Имелись в виду триста граммов хлеба, которые полагались в штрафном изоляторе, меньше пайки не было. Он знает, что из изолятора я почти не выхожу.
В лагере у меня была история с надзирателем по кличке Ворошиловский конь. Сначала у него было прозвище Комсомолец – за моложавость. Но он, бывший партизан, часто вспоминал, какой у него в лесах был замечательный конь, «как у Ворошилова – красный, с белыми ногами». Естественно, новая кличка приклеилась к нему намертво. Не помню, из-за чего мы разругались, но я его ударил ладонью. Он упал на железную печь. Ожогов, к счастью, не получил, только шинель задымилась. Барак немеет: поднимать руку на надзирателя – это слишком! А происходит это перед вечерним разводом, часов в шесть. Меня срочно вызывают на вахту, я представляю заранее, что меня ждет, как налетят надзиратели, и инстинктивно втягиваю голову в плечи. «Не пойду!» – говорю пришедшим за мной. Они вызывают взвод охраны. В лагере шум, на работу никто не идет. Вводить охрану в зону рискованно: огромная толпа заключенных. А я продолжаю упираться, надеясь, что все постепенно остынут. Появляется Киричук.
– Ты шо, Туманов, натворыл?!
– Гражданин начальник, пришел к нам в барак Ворошиловский конь, разорался, все ему не так. Если бы вы или начальник лагеря – другое дело, ничего бы такого не было, – хитрю я.
Киричук помолчал.
– Ну, шо вин дурный – то дурный, но драться нельзя!
Про себя я подумал: зря все это затеял. Просто так не обойдется. Берлин, думаю, взяли, наверно, и меня возьмут.
– В общем, так, гражданин надзиратель, как вы скажете, так и будет.
– Пойдем в изолятор! Иду за ним. На вахте все удивлены. Почти на два часа был задержан развод, а тут пришел Киричук, и все моментально решилось. На вахте Киричук сказал:
– З людьми робыть трэба уметь.
В другой раз у меня возникает драка с бригадиром-беспредельщиком Ерофеевским. Меня выводят из изолятора на развод и почему-то прямо к нему в бригаду. В этот день с эстакады промывочного прибора на меня было сброшено два огромных булыжника. К счастью, оба пронеслись мимо.
Возвращаясь в зону, я предчувствовал: что-то должно случиться. Пройдя ворота, Ерофеевский останавливается и резко поворачивается ко мне. Зная, что у него нож, я мгновенно разворачиваюсь для удара справа, но он уходит под левую руку и выхватывает нож. Мне ничего не оставалось, как ударить левой. Удар пришелся в скулу. Ерофеевский падает, роняет нож, который я подхватываю, но не успеваю им воспользоваться. К Ерофеевскому уже спешит комендант и обслуга лагеря, на кого, вероятно, он очень надеялся. С вахты бежит Киричук и другие надзиратели. Увидев меня с ножом, все остановились. Киричук смотрит на Ерофеевского – тот не шевелится. Голова и шея в крови.
– Отдай нож! – протягивает руку Киричук.
– Отдам за вахтой, гражданин начальник.
– Ты чем его ударил? – спрашивает он, рассматривая лежащего в луже крови Ерофеевского.
– Рукой.
– Ни, цэ не рукой. Це гырей! Ты куда гырю спулив? – настаивает Киричук. Он уверен, что для такого увечья использован тяжелый предмет, вроде гири.
Я повторил, что рукой.
Меня ведут в надзирательскую. Командир дивизиона Рогов, тоже видевший Ерофеевского, покачал головой:
– Рукой так не ударишь. Скажи, что у тебя было?
Хотя стояло лето, в надзирательской топилась побеленная известкой большая печь из кирпича. На печи надзиратели заваривали чай. Я говорю:
– Смотри, начальник, – и голой рукой бью в печь. Кулак проломил кирпичную кладку, из дыры повалил дым.
В надзирательской воцарилась тишина.
Меня увели в изолятор.
Пришел из санчасти Киричук, успокоенный:
– Прыдурки (он имел в виду врачей) установили, шо ты его рукой пызданув.
– Я же говорил. На следующий день на поверке, когда вся зона выстроилась, Киричук по громкоговорителю сказал:
– Так, кто хочет в институт красоты, шоб заячью морду пидделать, – к Туманову в лизолятор!
Это мне расскажет Боря Барабанов, когда тоже попадет в изолятор.
Года через два я снова встретил Ерофеевского. Его лицо являло собой жуткое зрелище: проваленная височная кость, верхняя челюсть и щека просто прилипли к носу. Квазимодо по сравнению с ним был бы красавцем. Но жалости я тогда не испытал. Да и сейчас бы не пожалел этого беспредельщика.
Борис Барабанов рассказывал об этом Высоцкому, а Володя – Марине Влади. Так эта история попала в книгу «Владимир, или Прерванный полет» (с некоторыми неизбежными при пересказе неточностями).
Киричука же я знал и с другой стороны.
Однажды наша бригада возвращается после работы в лагерь. У ворот колонну останавливают, идет обычный шмон. В нем участвует и Киричук. Проверяют по пять человек разом. Я оказываюсь в пятерке с Лехой Еремченко по кличке Рысь. Он с Украины, земляк Киричука. Они, кажется, из одной деревни. У Лехи, который снова собирался бежать, завернут в рукав паспорт на чужое имя. Ладонь Киричука останавливается на мгновение на Лехином рукаве, и всем становится ясно, что Рысь глупо попался.
Киричук выкатывает на Леху удивленные глаза. Я хорошо помню эти зеленые глаза на смуглом рябом лице. Взгляды Киричука и Лехи на миг пересекаются. Зная взрывной характер старшего надзирателя, я представил, что сейчас произойдет, какие ругательства и наказания посыпятся.
У ворот мертвая тишина. Не отводя от Лехи укоризненного взгляда, Киричук говорит негромко, чтобы слышала только наша пятерка:
– А ще Рысь! Потом отворачивается и командует громко, как обычно:
– Пятерка, проходим в зону! Следующая!
Лехе Еремченко повезло, что шмон проводил Киричук, а не другой надзиратель. Никакого наказания не было. Поодаль стоял командир дивизиона Рогов. Человек строгих правил, он внешне подтянут и выдержан. Его жена работает в лагерной спецчасти, у них восьмилетняя девочка. По колымским меркам – культурная офицерская семья. Мне она увиделась в другом свете, когда люди, бывавшие в их доме, передали разговор отца с дочерью. Он рассказывал об осужденных, нарушивших дисциплину. Белокурая крошка, просто куколка, вспомнив, видимо, как застреленных беглецов привозили к вахте и сбрасывали возле ворот, нежными ручонками обхватила шею отца: «Папа, а ты их опять положи около вахты и расстреляй, чтобы другие боялись!»