Виктория Швейцер - Марина Цветаева
Оказалось, Марина дала объявление в «Брачную газету», что требуется жених, указав при этом свой адрес.
Делалось это дурачась, мистификации ради».
Озорство, нежелание учиться, пренебрежение общепринятыми правилами жизни... Может быть, она давала себе разрядку и как-то компенсировала владевшее ею чувство одиночества? Ведь в то же время, выключаясь из окружающего, она неустанно работала: читала, писала, переводила. К восемнадцати годам Цветаева перевела «Орленка» и выпустила первую книгу стихов. В девятнадцать она стала автором еще одной книги. Еще не осознавая этого, она уже шла дорогой своего долга. Было ли близким легче от этого? Полгода спустя после смерти отца Цветаева признавалась, что он «очень страдал от нас, совсем не знал, что с нами делать».
Обстановка в Трехпрудном становилась все более тяжелой; не было центра, вокруг которого сплотилась бы семья, не было общих интересов, каждый шел в свою сторону. Силы и помыслы Ивана Владимировича были отданы Музею, завершение и открытие которого откладывалось из года в год. Здоровье его ухудшалось, он страшился, что не доведет дело до конца. К тому же с начала 1909 года его лихорадила тяжба с министром народного просвещения А. Н. Шварцем, бывшим его однокурсником по университету. Придравшись к случаю кражи гравюр в Румянцевском музее, директором которого все еще состоял И. В. Цветаев, министр начал присылать в музей одну ревизию за другой, ища материалы для обвинения директора в халатности и злоупотреблениях. Трижды Шварц обращался в Правительствующий сенат с предложением привлечь Цветаева к уголовной ответственности, его не останавливало даже то, что вор и бо́льшая часть гравюр были обнаружены Цветаевым сразу после пропажи. Трижды Сенат рассматривал дело «Шварца – Цветаева» и в конце концов прекратил его за «бездоказательностью обвинений». Однако «нравственная победа» дорого обошлась Ивану Владимировичу: получив доклад министра и не узнав мнения Сената, Николай II согласился на увольнение Цветаева, не приняв во внимание его двадцативосьмилетней службы и не назначив ему никакой пенсии. Кто мог помочь ему, поддержать и утешить? Мария Александровна, если бы была жива. Но ее не было, а с детьми не было близости, и если они от души сочувствовали отцу, то вряд ли при своих характерах могли это сочувствие выразить. Они мало понимали друг друга, и он знал, что у него нет ни влияния, ни власти над ними. Младшие дочери научились его потихоньку обманывать. Возможно, это была «святая ложь» – чтобы не огорчать. Жить по его – «старым» – правилам никто из детей не хотел и не собирался.
В жестоком и по-юношески несправедливом стихотворении «Столовая» Марина изобразила членов своей семьи как «во всем друг другу чуждых» и даже «врагов», а их совместную жизнь в Трехпрудном как «мир из-за тарелки супа». Очевидно, именно по поводу этого стихотворения В. Брюсов сказал в своем отзыве на «Вечерний альбом»: «Когда читаешь ее книгу, минутами становится неловко, словно заглянул нескромно через полузакрытое окно в чужую квартиру и подсмотрел сцену, видеть которую не должны бы посторонние». Стихи свидетельствуют, что устойчивость покинула этот дом и Мариной владело чувство, что «все неустойчиво, недружелюбно, ломко...». Не сами ли они были в этом виноваты? Каждый свою боль скрывал, уносил к себе, замыкался в ней, а на поверхности, для других оставались отчуждение и холод. В. И. Цветаева записывала в дневнике: «...в Трехпрудном выяснилось что-то все-таки несообразное. Оно перемелется, но лучше бы не было таких толчков друг о друга.
Марина молча, упорно, ни с кем не считаясь – куда она идет? Так жить с людьми невозможно. Так, с закрытыми глазами, можно оступиться в очень большое зло. И кажется мне, что Марина и не «закрывает глаз», а как-то органически не чувствует других людей, хотя бы и самых близких, когда они ей не нужны. Какие-то клавиши не подают звука. В жизни это довольно страшно.
Ее нельзя назвать злой, нельзя назвать доброй. В ней стихийные порывы. Уменье ни с чем не считаться. Упорство. Она очень способна, умна. Труд над тем, что ей любо – уже не труд, а наслаждение! Это, конечно, огромно. И она еще только подросток... Время скажет свое.
Только чувствую: от Марины, близкой, младшей, родной, я отхожу... Без слов, как-то само собой, внутренне трудно».
Эта запись рисует Цветаеву в необычайно тяжелое для нее переходное от отрочества к юности время. Старшая сестра видит необычность Марины, кажется, понимает ее достоинства и недостатки – и совершенно ее не чувствует, не может – и не старается – проникнуть за поверхность, в глубь души и характера. Она «отходит», отступает, отступается от Марины, не сделав попыток помочь, преодолеть «трудный» возраст и трудную ситуацию. В сознании Валерии никак не связались ум, талант, умение трудиться средней сестры с ее «закрытостью», стихийностью, отчужденностью от окружающих. Увы, это типично: видя перед собой большого поэта, люди хотели бы, чтобы он был к тому же «рубахой-парнем», душой компании и отличным соседом по коммунальной квартире. Непонимание того, что поэтический дар накладывает отпечаток на личность и взаимоотношения с людьми, часто сопутствует поэтам. Так было и в данном случае. Старшей сестре легче было «отойти», чем вникнуть в то, что происходит с Мариной. А между тем, может быть, только она могла бы хоть отчасти заменить мать.
Анастасия Цветаева предполагает, что в конце зимы 1910 года Марина покушалась на самоубийство: на спектакле Сары Бернар «Орленок» она якобы пыталась застрелиться, но револьвер дал осечку. Об этом Анастасия Ивановна, гостившая в те дни в Тарусе, догадалась, когда более тридцати лет спустя получила из третьих рук «прощальное» письмо сестры... Тогда-то ей и вспомнились слова приехавшей в Тарусу Марины «не удалось...» Что – не удалось?
К сожалению, письмо Марины Цветаевой, написанное как бы перед попыткой самоубийства, пропало, и нам остается полагаться лишь на память Анастасии Цветаевой. Но в этом страшном эпизоде в жизни сестры память подводит Анастасию Ивановну – гастроли Сары Бернар в Москве проходили не в 1910-м, а в декабре 1908 года. Значит, может быть, попытки самоубийства не было? Может быть, существовало только прощальное письмо? Не исключено, что, написав его, Марина дала разрядку гнетущему ее напряжению. Писание и позже было выходом из всех ее жизненных тупиков. Но даже если было только прощальное письмо, – мы можем почувствовать, в каком тяжелом психическом состоянии вступала Марина в юность, как давило ее одиночество и, казалось бы, добровольное затворничество с книгами.
Не получилось дружбы с Нилендером. Перестал бывать в Трехпрудном Эллис после скандала весной 1910 года, когда он вырезал страницы из книг в библиотеке Румянцевского музея. Отношения Эллиса с сестрами Цветаевыми не прервались, но интенсивность дружбы иссякла. И уже тогда, по-видимому, появились чуть заметные нотки иронии. Осенью 1911 года Марина напишет, что ей не хочется просить Эллиса привести в «Мусагет» ее будущего мужа. А в 1914-м в поэме «Чародей», вспоминая их восторженную дружбу втроем и отдавая ей должное, Цветаева не скрывает иронии ни к себе тогдашней, ни к герою поэмы. Александр Блок писал однажды Андрею Белому об Эллисе: «я боюсь Эллиса, что-то в нем чужое – ужасное, когда не милое, и только милое, когда я его увижу и он повернет ко мне одно из своих многих лиц»[30]. Не один Блок говорил о том, что Эллис мог быть страшным, но сестрам-подросткам он не показал своего «ужасного» лица. Он предстал перед ними «только милым»: восторженным, благословляющим, фантазирующим, проклинающим, – постоянно кипящим. А ретроспективно – немножко смешным. Эпоха Эллиса в Марининой жизни кончилась.