Ирвинг Стоун - Жажда жизни
Вслед за летом незаметно наступила осень. Умерла скудная боринажская зелень, но в душе Винсента что—то ожило. Он не мог еще трезво взглянуть на свою собственную жизнь, но чужая жизнь уже начала его интересовать. Он взялся за книги. Чтение всегда доставляло ему чудесную радость, а теперь, читая рассказы о чужих победах и поражениях, чужих страданиях и радостях, он забывал о собственной катастрофе.
Когда позволяла погода, он шел в поле и читал там целыми днями; в дождь он читал у себя, лежа в постели или сидя в кресле на кухне Дени, читал по многу часов не отрываясь. Так вникал он в жизнь сотен таких же, как он, обыкновенных людей, которые боролись, одерживая маленькие победы и терпя большие поражения, и мало—помалу перед ним самим начала маячить какая—то цель. Он уже не твердил себе постоянно одно и то же: «Я неудачник! Неудачник! Неудачник!», он спрашивал себя: «Что мне делать сейчас? К чему я больше всего пригоден? Где мое истинное место в этом мире?» В каждой книге, которая попадала ему в руки, он искал ответа, как ему дальше быть, к чему стремиться.
Из дома ему писали, что та жизнь, которую он ведет, ужасна; по словам отца, он, Винсент, стал праздным бродягой, бросил вызов общепризнанным приличиям и морали. Когда же он снова возьмется за дело, начнет работать и добывать свой хлеб, станет полезным членом общества и внесет свою лепту в общий труд на земле?
Увы, Винсент сам бы хотел получить ответ на этот вопрос.
В конце концов он пресытился чтением и уже не мог взять книгу в руки. В первые недели после своего поражения он был слишком подавлен, слишком разбит, в его душе не осталось места ни для каких чувств. Потом он заглушал свои чувства и мысли чтением. Он уже почти выздоровел, и поток страданий, как бы запруженный в нем на целые месяцы, вырвался на волю и, бушуя, захлестнул все его существо горем и отчаянием. Доводы ума уже не успокаивали его.
Он пережил самую тяжкую пору в своей жизни и сам сознавал это.
Он чувствовал, что в нем есть что—то ценное, что он не последний глупец, не ничтожество, что и он может принести какую—то, пусть маленькую, пользу людям. Но как? Для обычной деловой карьеры он не годился, а все, к чему у него была склонность, он уже испробовал. Неужели он обречен на одни только неудачи и страдания? Неужели жизнь его уже кончена?
Эти вопросы напрашивались сами собой, но на них не было ответа. Винсент жил словно в полусне. Близилась зима. Отец время от времени приходил в негодование и переставал высылать деньги; тогда Винсент отказывался от обедов у Дени и садился на голодный паек. Тут просыпалась совесть у Тео, и он присылал небольшую сумму через Эттен. Потом терпение Тео лопалось, но подоспевала помощь от отца, внезапно проявлявшего родительскую заботу. В промежутки же Винсенту приходилось есть через день.
Однажды в ясный ноябрьский день Винсент бродил около Маркасской шахты, бродил праздно, без единой мысли в голове, а потом присел на ржавое железное колесо у кирпичной стены неподалеку от шахты. Из ворот вышел старый углекоп, черная кепка была у него низко надвинута на глаза, руки засунуты в карманы, плечи ссутулились, костлявые колени дрожали. Что—то в этом человеке безотчетно привлекло Винсента. Бездумно, без всякой цели, он опустил руку в карман, вытащил огрызок карандаша и письмо из дома и на обратной стороне конверта быстро набросал маленькую фигурку человека, бредущего по черному полю.
Потом он вынул из конверта отцовское письмо – одна сторона листа была чистая. Через несколько минут из ворот шахты вышел еще один углекоп, молодой парень лет семнадцати. Он был выше старика, держался прямее, и в очертании его плеч, когда он зашагал вдоль кирпичной стены к железнодорожным путям, чувствовалась какая—то бодрость. Винсент рисовал несколько минут, пока парень не скрылся из виду.
19У Дени Винсент нашел пачку чистой бумаги и толстый карандаш. Он разложил на столе свои наброски и начал перерисовывать их. Пальцы не гнулись и не слушались его, он никак не мог нанести на бумагу такую линию, какую ему хотелось. Он пускал в ход резинку чаще, чем карандаш, но все– таки не бросал свою затею. Он был так увлечен, что не заметил, как наступили сумерки. Когда мадам Дени постучала в дверь, он изумился.
– Господин Винсент, ужин на столе, – сказала мадам Дени.
– Ужин! – отозвался Винсент. – Даже не верится, что уже так поздно!
За столом он оживленно разговаривал с супругами Дени, и в глазах его появился былой блеск. Дени многозначительно переглянулись. Быстро отужинав, Винсент извинился и тотчас ушел к себе в комнату. Там он зажег керосиновую лампу, приколол к стене свои рисунки и отошел подальше, чтобы взглянуть на них в перспективе.
– Плохо, – вполголоса сказал он, пристально вглядываясь в рисунки. – Очень плохо. Но, может быть, завтра я сумею нарисовать лучше.
Винсент лег на кровать, поставив горящую лампу на полу у изголовья. Он все смотрел и смотрел на свои рисунки, ни о чем не думая, потом перевел взгляд на гравюры, висевшие тут же на стене. Он увидел эти гравюры, в сущности, в первый раз после того, как семь месяцев назад унес их из Детского Зала. И вдруг он понял, что тоскует по картинам. Было время, когда он знал, кто таксе Рембрандт, Милле, Жюль Дюпре, Делакруа, Марис. Он припомнил все чудесные репродукции, которые когда—то принадлежали ему, все литографии и гравюры, которые он посылал Тео и родителям. Он представил себе все великолепные полотна, какие ему довелось видеть в музеях Лондона и Амстердама, и, размышляя об этих чудесах, уже не чувствовал себя несчастным и погрузился в глубокий, освежающий сон. Керосиновая лампа, потрескивая, горела все бледнее и наконец угасла.
Проснулся он рано, в половине третьего, свежий и бодрый. Легко спрыгнул с кровати, оделся, взял свой толстый карандаш и писчую бумагу, нашел в пекарне тонкую дощечку и поспешил к Маркасской шахте. Еще до рассвета он устроился на том же ржавом железном колесе и стал ждать, когда пойдут углекопы.
Рисовал он торопливо, начерно, стремясь лишь зафиксировать первое впечатление от каждого человека. Через час, когда все углекопы прошли, на его листах было пять фигур с совсем не прорисованными лицами. Винсент поспешно вернулся домой, выпил у себя наверху чашку кофе, а когда совсем рассвело, перерисовал свои наброски. Он пытался придать фигурам боринажцев тот несколько странный и причудливый характер, который он так хорошо чувствовал, но не мог схватить в темноте, когда углекопы быстро проходили мимо.
Анатомия в этих набросках была неверна, пропорции гротескны, а рисунок до смешного нелеп. И все же на бумаге получились именно боринажцы, их нельзя было спутать ни с кем другим. Сам дивясь своей беспомощности и неловкости, Винсент разорвал рисунки. Потом он присел на край кровати напротив гравюры Аллебе с изображением старушки, несущей по зимней улице горячую воду и угли, и стал ее копировать. Уловить характер старушки ему удалось, но передать соотношение фигуры и фона – улицы и домов, – он не мог, как ни бился. Винсент скомкал листок, бросил его в угол и примостился на стуле напротив этюда Босбоома, изображающего одинокое дерево на фоне бегущих по небу облаков. Казалось, все тут просто: дерево, клочок глинистой земли, а сверху облака. Но Босбоом был необыкновенно точен и изящен, и Винсент убедился, что именно простые вещи, где требуется предельная сдержанность, обычно труднее всего воспроизвести.